|
Великие события 1789 г. с самого начала приобрели характер столь бурный, столь стремительный, захватили по всей стране такое количество людей, что можно было подумать, будто Франция давно и страстно желала революции. Однако достоверно известно, что не только монархисты и конституционалисты, но и будущие вожди якобинцев заявляли себя убежденными противниками общественных потрясений. Все желали преобразовать страну исключительно мирными средствами. Дантон и Робеспьер предостерегали против разгула кровавой и разрушительной стихии — социальной революции. Они надеялись избегнуть ее, обращаясь к доброй воле власть имущих и разумному терпению народа. После первых побед Революции некоторое время еще казалось, что страна находится на пути к всеобщему братству. Знаменитые революционеры писали статьи, где доказывали необходимость отмены смертной казни. Естественные права человека — свобода, безопасность, равенство, сопротивление угнетению были объявлены нерушимым законом. Новая судебная система давала обвиняемым невиданные доселе права и гарантии. Отныне ни один француз не должен был пострадать безвинно. Никто и подумать не мог, что массовое истребление многочисленных врагов скоро будет признано необходимым для утверждения великих принципов. И когда это случилось, во главе всей системы стали люди, которые не только не стремились к ее созданию, но, вероятно, и не предполагали такой возможности. Летом 1793 г. враги Франции торжествовали на ее границах. Австрийцы оккупировали Конде, прусская армия заняла Майнц, герцог Йоркский господствовал в Валансьенне. На юге республики жирондисты собирали силы против центрального правительства. Вспыхнуло восстание в Вандее. Беспрестанный рост цен и нехватка продовольствия приводили санкюлотов в отчаяние. 5 сентября делегация Якобинского клуба заявила в Конвенте: “Настало время привести в трепет всех заговорщиков! Итак, законодатели, поставьте террор в порядок дня!” (127, с.328). Тут же якобинцы потребовали создания Революционной армии с “грозным трибуналом” при ней и “страшным орудием мести” для исполнения приговоров, тюремного заключения для всех дворян, этой “кровожадной породы”, суда над жирондистами и заслуженной кары за все злодеяния сторонников федерализма. Нужное слово было произнесено. Юридической основой террора стал знаменитый декрет 17 сентября 1793 г. о подозрительных. К последним относили всех, показавших себя сторонниками “тирании, федерализма и врагами свободы” — то ли своим поведением, то ли речами и сочинениями, то ли своими знакомствами. Сюда же причисляли всех, кто не смог бы доказать “законность своих средств к существованию и выполнения гражданских обязанностей”. Пополнение этой категории лиц в значительной степени зависело от местных и центральных властей: закон объявлял подозрительными граждан, которым было отказано в выдаче свидетельств о благонадежности и должностных лиц, временно отрешенных от своих обязанностей или уволенных по постановлению Конвента и его комиссаров. Подозрительными считались все дворяне, а также их жены, отцы, матери, сестры и братья, сыновья и дочери, “которые не проявляли постоянно своей преданности Революции”. Все подозрительные подлежали аресту и содержанию в тюрьмах до заключения мира (127, с.331-332). Определение подозрительных, само по себе достаточно эластическое, не удовлетворило, однако, Парижскую коммуну. По предложению Шометта она приняла специальное постановление. “Подозрительными являются: 1. Те, кто во время собраний народа охлаждают его порыв возмутительными речами, шумными возгласами или угрозами. 2. Те, кто будучи более осторожными, таинственно говорят о несчастьях Республики, жалеют народ и всегда готовы с мнимо-печальным видом распространять плохие известия. ..................................... 4. Те, кто сожалеет об участи жадных фермеров и торговцев, коих закон вынужден преследовать. ..................................... 6. Те, кто не принимали активного участия в событиях Революции и для своего оправдания хвастают аккуратной уплатой налогов или патриотическими пожертвованиями, службой в национальной гвардии посредством заместителей или иным путем и т.д. 7. Те, кто с равнодушием принял издание республиканской конституции и выражал ложную тревогу по поводу ее установления и продолжительности. 8. Те, кто ничего не сделал против свободы, равным образом и ничего не сделал в ее пользу. 9. Те, кто не посещает своих секций и оправдывается тем, что не умеет говорить или занят делами. 10. Те, кто с презрением говорит об установленных властях, символах закона, народных обществах и защитниках свободы” (127, с.346-347). Если бы существовала физическая возможность применять эти (и другие) террористические постановления буквально, большая часть французов оказалась бы за решеткой. Их употребление носило все же достаточно широкий характер, чтобы распространиться на самих авторов. Когда Шометта бросили в тюрьму, один из заключенных обратился к нему со словами: “Верховный национальный агент, в силу твоей бессмертной прокламации, смотри! — Я подозрителен, ты подозрителен, он подозрителен, мы подозрительны, вы подозрительны, они подозрительны!” (35, с. 566). Впрочем, поиск врагов свободы стал определяться не столько юридическими правилами, даже сильно преображенными, сколько особенностями распространенного стиля мышления. Сам Шометт узнавал подозрительных по лицу. Этот же дар обнаружили у себя многие революционеры. “Во время революции, — говорил Кутон, — все добрые граждане должны быть физиономистами. Именно по физиономии можете вы узнать заговорщика, соумышленника злодеев, преданных суду правосудия” (12, с.339). В момент своего провозглашения террор считался жестоким, но необходимым и к тому же временным средством, вытекающим из критических обстоятельств революции. Но скоро началось его повсеместное публичное восхваление. Стали писать о великих достоинствах “святой гильотины”, способной разрубить все узлы, затянутые контрреволюцией. Главный финансист Конвента Камбон советовал: “Хотите использовать свое назначение? — Гильотинируйте! Хотите покрыть громадные расходы наших армий? — Гильотинируйте! Хотите выплатить свои бесчисленные долги? — Гильотинируйте! Гильотинируйте!” (7, т.2, с.96). Политические процессы, начавшиеся в октябре 1793 г. и завершающие их казни были встречены с большим удовлетворением секциями, клубами, улицей. Быть последователем революционером с сентября 1793 г. до конца июля 1794 г. значило отвергать “подлую умеренность” и постоянно проявлять бестрепетную готовность уничтожать аристократов, скупщиков и, особенно, заговорщиков. Этот довольно короткий период часто называют эпохой террора. Некоторые относят ее начало к марту 1793 г., когда был создан революционный трибунал и приняты суровые декреты против священников и эмигрантов, или даже к еще более раннему сроку — революции 10 августа 1792 г. Брок считает датой рождения террора 20 июня 1792 г., когда народ силой проник в королевский дворец Тюильри. Но Малуа различает первые признаки террора уже в 1789 г. (12, с.43). И.Тэн описывает разнообразные бесчинства толпы, убийства, поджоги, грабежи, которые сопровождали начало революции (122, т.2). Растерзали нескольких чиновников старого режима, вызвавших ненависть улицы из-за предполагаемого у них намерения морить народ голодом, устроить кровавую резню в Париже, скрыть от народа склады оружия и т.д. Толпа в Пале-Рояль замучила полицейского шпиона, подвергла жестокой экзекуции гражданина, который решился оспаривать общее мнение, что аббата Мори следует повесить, а депутата д’Эпремениля сжечь вместе с чадами и домочадцами. В Учредительном собрании выступления правых вызывали гнев улицы, и после особенно бурных заседаний некоторым из них приходилось спасаться от возбужденной толпы. По А.Собулю, “карающая воля составляла одну из существенных черт революционного умонастроения” (108, с.130). Неоднократно создавались следственные комитеты и трибуналы для борьбы с преступлениями против нации, но они разочаровали санкюлотов своей медлительностью и оправдательными приговорами. В марте 1793 г. вздорожание предметов первой необходимости и поражения на фронтах усилили давно зревшее раздражение патриотов, возмущенных безнаказанностью заговорщиков. 8 марта делегаты парижских секций потребовали “немедленного учреждения трибунала, приговоры которого не подлежали бы апелляции, — чтобы положить предел дерзости наших главных виновников и всех врагов общественного дела” (71, т.3, с.82). Конвент декретировал образование чрезвычайного уголовного трибунала, впоследствии названного Революционным трибуналом. Приговоры Трибунала считались окончательными. Имущество осужденных на смерть становилось собственностью государства. Первым был осужден эмигрант, тайно вернувшийся во Францию. Его обнаружили с двумя паспортами и белой кокардой. Эмигрант был приговорен к смерти. Судьи и присяжные плакали (71). После процесса и оправдания Марата перед судом предстала целая шеренга генералов. Только двоих — Мячинского и Лескиера — отправили на эшафот. Их участие в изменнических действиях Дюмурье было неопровержимо доказано. Прочих суд признал невиновными. В июле Трибунал в течение двух месяцев занимался бретонскими заговорщиками. 12 из них были осуждены на смерть и 13 оправданы. Приговоренные подтвердили основательность осуждения, когда обнялись на эшафоте, восклицая: “Да здравствует король!” (71, т.3, с.84). Трибунал был создан в критической ситуации и для рассмотрения “чрезвычайных” дел. Но заседания его проходили в спокойной обстановке, подсудимые и их защитники не были ничем стеснены, когда произносили речи и представляли доказательства. Установленные законом юридические нормы соблюдались. Таким образом, в течение 4-х лет революции покушения на жизнь и собственность носили, в основном, стихийный характер, усиливаясь во время вспышек народного возмущения. Так было 13-14 июля 1789 г. на парижских улицах, 5-6 октября 1789 г. во время похода на Версаль, 20 июня 1792 г. в Тюильри, 10 августа 1792 г. при свержении трона и, особенно, во время сентябрьских избиений в тюрьмах. Все это время депутаты Собраний (как правые, так и левые), центральные, а в большинстве случаев и местные власти не только осуждали народные расправы, но и пытались бороться с ними при помощи декретов и национальной гвардии. Суды, в том числе и Чрезвычайный, действовали, в основном, независимо и в рамках закона. Положение изменилось в августе-сентябре 1793 г. Побуждаемые секциями и клубами, Конвент и его Комитеты приняли программу террора и, что еще более важно, восприняли его дух. “Террористические” декреты были официальным признанием того настроения, которое давно распространялось в народе. С этого времени террор принял организованный, государственный характер, получил повсеместное распространение. Совершенно преобразился и Революционный трибунал. Укрепление системы террора явилось одновременно становлением диктатуры Комитета общественного спасения. Огромная разнообразная работа последнего по превращению страны в военный лагерь, организации отпора вражеским армиям, поддержанию валютной системы, прокормлению столицы и т.д. совмещалась с планированием ударов по соперничающим фракциям. Комитет общественного спасения руководил уничтожением эбертистов и дантонистов, следя за всеми деталями процессов, так что Робеспьер прочитывал даже рапорты полицейских шпионов. Понятно, что, ввиду чрезвычайной занятости важнейшими делами Республики, правительство не могло принимать участия во всех буднях террора. Но в этом и не было необходимости, поскольку террор получил специальные учреждения, назначение которых состояло в выявлении, осуждении и уничтожении врагов свободы. Во главе учреждений террора стоял Комитет общественной безопасности, объединявший многих известных “террористов”: Вадье, Вулана, Амара, Жаго, Луи. Историк называет Жаго человеком зверского характера, пишет о жестокости Амара, который употреблял любые средства, чтобы предотвратить оправдание подсудимых. Луи отличался лицемерием и неумолимостью. Как и всякий род человеческой деятельности, террор быстро образовал профессиональный жаргон, и тот же Амар с удовольствием наблюдал, как казнимые “чихают в мешок”. Вулан, известный приступами крайнего раздражения, требовал “сбрить голову”, когда добивался смертной казни (7, т.10). В составе Комитета были, конечно, люди более умеренные и более пассивные, но не они определили ту работу, которую он сделал в Революции. Комитету общественной безопасности были подчинены революционные комитеты. Их выбирали в составе 12 человек все коммуны Республики. Вначале им поручалось наблюдение за иностранцами, особенно происходившими из Австрии, Пруссии, Англии. Но некоторые из революционных комитетов, особенно столичных, присвоили себе право наблюдать за благонадежностью собственных граждан. Позже, по декрету Конвента, революционные комитеты получили это право уже официально. Им поручалось составлять списки подозрительных и проводить аресты. Для этого им была придана вооруженная сила. Их сторожевые посты перекрывали дороги, проверяя паспорта и удостоверения о благонадежности, отправляя в тюрьмы приезжих и местных жителей при всяком подозрении в контрреволюционных намерениях. Эти комитеты, по А.Олару, оказали Революции выдающиеся услуги, парализуя малейшие действия явных и тайных ее противников (82). Но самое их количество — 21000 (по Луи Блану, — 7, т.10), огромная власть над жизнью и собственностью граждан, неопределенность понятия подозрительный и произвольность зачисления в эту опасную категорию неизбежно должны были породить тяжелые злоупотребления. Последние и были обнаружены комиссарами Конвента. Верней писал Комитету общественного спасения: “Всего больнее мне было видеть, что во множестве случаев арестов, производимых на основании закона 17 сентября, почти повсюду оказали свое влияние личная ненависть и индивидуальные страсти...” (82, с.432). Комиссар Ровер докладывал правительству: “В Але три члена комитета, утрируя все время свой патриотизм, только что бесчеловечно умертвили патриота, которого они обложили налогом в 500 ливров. Они подло убили его, уходя от него после ужина. В доме одного из убийц, доносившего на весь свет, нашли 30000 ливров в монетах, 24000 ливров в ассигнациях и соответствующее количество масла и зерна — все это взято у робких людей, не желавших быть скомпрометированными доносами. В Сен-Эспри было совершено такое же преступление. Уголовный трибунал скоро воздаст по заслугам этим чудовищам, профанировавшим священное имя отечества” (82, с.432). Паганель сообщал о бессовестных вымогательствах революционного комитета в Муассаке. А.Олар, впрочем, полагал, что убийство и воровство были редкими преступлениями и сурово наказывались, но невежество и несправедливость не составляли исключения (82). Хотя революционные комитеты, несомненно, являлись одной из главных опор режима террора, беззакония, творимые в провинциях, вынудили Кутона требовать упразднения комитетов в сельских общинах. О солдатах этой почти двухсоттысячной армии сохранилось мало свидетельств. Значительно больше внимания привлекало другое, пожалуй, самое известное учреждение террора — Революционный трибунал. III.2.1. Революционный трибунал Готовя Трибунал к новой роли, Комитет общественного спасения в соединении с Комитетом общественной безопасности сам составил список новых судей и присяжных. Поскольку все предыдущие чрезвычайные суды запятнали себя в глазах патриотов медлительностью и недопустимой жалостью к врагам отечества, теперь решено было навсегда покончить с “подлой умеренностью”. Понятно, каким качествам отдавалось предпочтение при выборе судей. Истинным воплощением духа террора был, несомненно, прокурор Фукье-Тенвиль. Почти во всех случаях он добивался смертного приговора. Если суд склонялся к иному решению, Фукье-Тенвиль приходил в состояние сильнейшего раздражения и прямо-таки рычал, как свидетельствует историк (7, т.10, с.15). Министры, генералы и депутаты Конвента отправлялись в Революционный трибунал лишь по решению самого Конвента. Для обвиняемых обычного ранга закон полагал достаточным распоряжения прокурора. Именно Фукье-Тенвиль поддерживал тот человеческий конвейер, который двигался из парижских тюрем к залу заседаний Революционного трибунала и далее к гильотине. “Мне требуется их от 200 до 300 в декаду”, — говорил он о подсудимых (7, т.10, с.15). И чтобы обеспечить непрерывность движения при всех возможных обстоятельствах, он заранее готовил приговоры, транспорт, гильотину. Через много лет после Революции историки находили в архивах акты, подписанные судьями Трибунала, где оставалось лишь вписать имена подсудимых (12). Подлинный профессионал террора, Фукье-Тенвиль пополнил его жаргон, называя массовую отправку заключенных на эшафот “пальбой рядами” (7, т.10, с.19). Когда однажды судебный пристав обнаружил в тюрьме вместо одной женщины, которой полагалось предстать перед судом, 2-х женщин в одинаковой фамилией и возвратился к Фукье-Тенвилю за советом, последний закричал: “Ну так доставь их обеих, обеих и засудим!” (7, т.10, с.15). Он постоянно упрекал приставов за медлительность в поставке нужного количества подсудимых из тюрем. В деле маркизы де Фекьер не оказалось свидетелей, которые могли бы подтвердить ее контрреволюционные действия. Судейский чиновник поспешил в дом маркизы, чтобы найти какие-нибудь улики. Возвращаясь, он увидел эшафот, на котором маркизу уже успели казнить. Жену маршала де-Муши осудили, даже не допросив. “Дело ведь то же самое, это бесполезно”, — объяснил Фукье-Тенвиль (12, с.158). Он даже не распечатывал письма с оправдательными документами, которые посылали ему заключенные. Чтобы объяснить такую поспешность, он обычно ссылался на указания правительства, но иногда говорил: “Нам нужна кровь, народ жаждет крови” (7, т.11, с.97). Этот чиновник как нельзя лучше подходил для той службы, которая ему была предназначена, и исполнял ее не только с большим прилежанием, не только с сознанием своего долга, но и со страстью и наслаждением. Под стать Фукье-Тенвилю была значительная часть членов Революционного трибунала: Треншар, Леруа, Броше, Бретьен, Жера, Приёр, Вилат. Последний отличался, по-видимому, достаточной беспринципностью, смешанной со значительной долей цинизма. Он говорил, что убежден в виновности подсудимых, которые ведут заговор не только против Республики, но и против его брюха, затягивая заседание во время, предназначенное для обеда (7, т.10, с.19). Когда Вилат сам должен был отправиться на гильотину, он, единственный среди присяжных Революционного трибунала, раскаивался и просил о пощаде. Все другие до самой последней минуты держались гордо и независимо, твердо убежденные, что служили родине и слушали лишь голос собственной совести. Это были честные террористы, готовые заплатить любую цену за победу истинных сторонников Республики, за истребление всех враждебных ей движений и заговоров. Ламартин заметил: “Партийный дух составлял все их правосудие. Они воображали, что поступают честно, не щадя ничью жизнь, и считали себя чистыми, произнося приговоры без милосердия” (45, т.3, с.268). Закон 17 сентября о подозрительных определил широкий круг лиц, подлежащих заключению в тюрьмы. Закон 23 вантоза II года (15 марта 1794 г.) уже непосредственно касался преступлений против государства и наказания за них. Определение врагов народа было столь широким и расплывчатым, что никто не мог чувствовать себя в безопасности. Но не законы начали террор. И не только правительство поддерживало активность Революционного трибунала. Всякий раз, когда обвиняемые пытаются защищаться, якобинцев и секции охватывает сильное раздражение. Их депутации появляются перед решеткой Конвента. “При этом повторяется то же, что говорилось против Людовика XVI. Водворение общественного благополучия замедляют только заключенные, как только они умрут, сейчас же наступит золотой век — таково заключение всех речей” (37, с.400). Следуя преобладающему настроению, Революционный трибунал особенно охотно отправлял на эшафот аристократов. И не только тех, кто шпагой или словом защищал старый порядок. Герцог Орлеанский, принявший имя Филиппа Эгалите (“Равенство”), неизменно доказывал свою верность революции. Сделавшись депутатом Конвента, он заседал на Горе и во всех перипетиях парламентской борьбы выступал вместе с другими монтаньярами. Он даже голосовал за казнь Людовика XVI, своего двоюродного брата. А.Матьез предполагал , что, отправляя его на эшафот, монтаньяры стремились “очиститься” от обвинения в орлеанизме (71, т.3, с.87). Правда, к этому времени сами обвинители — жирондисты — были уже казнены. Но одними соображениями политической пользы трудно объяснить побуждения некоторых патриотов. Для осуждения Марии Антуанетты было бы вполне достаточно доказательств ее связи с вражескими державами. Однако ей публично предъявили обвинения, несомненно вытекающие из аномального мышления. Заместитель прокурора Парижской Коммуны Эбер находил удовольствие в вопросах, при помощи которых стремился доказать развратные действия королевы в отношении собственного малолетнего сына. Эти извращенно-сексуальные действия преследовали якобы тайную политическую цель. Раннее пробуждение чувственности должно было довести принца, будущего монарха, до состояния слабоумия, и тогда истинной властительницей Франции стала бы его преступная мать. В определенный период Революционный трибунал обнаружил явное пристрастие к семейным казням. Малерб был отправлен на эшафот вместе с дочерью — мадам де-Розамбо, внучкой и ее мужем — графом и графиней де-Шатобриан. Процедура была организована таким образом, что родители должны были видеть казнь своих детей и внуков, затем умерли сами. Супруга маршала Ноайль была казнена вместе с невесткой — герцогиней д’Айен и внучкой — виконтессой де-Ноайль. Графиня де-Монморен взошла на эшафот вместе с сыном (12). Впрочем, преследование родственников касалось революционеров точно так же, как и аристократов. После казней вождей эбертистов и дантонистов были осуждены на смерть Жаклина Эбер и Люсиль Демулен. В разное время Революционный трибунал отдавал предпочтение разным видам предполагаемых врагов Революции. Покончив с соперничающей партией Жиронды, Трибунал искоренил с помощью гильотины левых, затем правых уклонистов в самой якобинской партии. Вслед за жирондистами взошли на эшафот известные вожди первых битв с абсолютизмом и среди них — Антуан Барнав, который вел за собой Учредительное собрание в его наступлении на власть короля и которого посчитали предателем, когда он стал защищать конституционную монархию. Позже были казнены д’Эпремениль, Ле-Шапелье, Туре, Мальзерб. Первый прославился как смелый организатор борьбы дореволюционных парламентов с королем. Второй редактировал Акт об отмене дворянства во Франции. Заслугой третьего можно было бы считать составление Конституции, но как раз это стало одним из обвинений против него, поскольку законы, принятые в 1791 г., теперь считались отсталыми (7, т.10). Д’Эпремениль и Ле-Шапелье прошли путь Барнава и разделили его судьбу: они вначале боролись с монархией, а затем отошли от революции, когда она, по их мнению, приняла опасный характер. Приговор Мальзерба гласил: “Он уличается в том, что был зачинщиком и сообщником существовавших с 1789 г. заговоров против свободы, безопасности и верховновластия народа” (7, т.10, с.368). Это говорится о человеке, который до революции оказал делу свободы немало услуг. Управляя библиотекой короля, он был заботливым покровителем Руссо, верным другом просветителей, благодаря ему знаменитая “Энциклопедия” увидела свет. Но в разгар террора никто не помнил об этом. “Такое умопомрачение приводит в недоумение и ужас”, — писал историк (7, т.10, с.368). Но автору уже не раз приходилось обращать внимание на распространение одного из феноменов аномального мышления — психического “слепого” пятна, тесно связанного с феноменом маскарада. Без этого присяжным трудно было бы проникнуться убеждением, что Мальзерб действительно является зачинщиком заговоров против свободы. Групповые осуждения людей, связанных общей профессией или социальным положением, также практиковалось Трибуналом. Вспомнили о финансистах старого режима — откупщиках налогов. Волна озлобления против них широко распространилась в парижских низах. Они казались главными виновниками народных страданий. Им предъявили обвинение во взяточничестве и заговоре против Республики. К ассоциации генеральных откупщиков принадлежал и великий Лавуазье, основатель современной химии. Он погиб на гильотине в числе 28 осужденных почти без всякого судебного разбирательства (12). Луи Блан писал, что никто из знавших Лавуазье не мог сомневаться в его совершенной невиновности, но не менее ужасным, чем его осуждение, был отказ в просьбе отсрочить казнь до завершения серии важных опытов. Сказанные при этом слова приписывают то Дюма, то Фукье-Тенвилю: “Нам ученых не нужно” (7, т.10, с.369). По Броку, на просьбу Лавуазье отвечал судья Революционного трибунала Коффингаль: “Республика не нуждается в химиках” (12, с.62). Мало кого преследовали с большим постоянством, чем генералов. За ними наблюдали с обостренной подозрительностью и до, и после террора, но особенно — во время его. Аристократы, оставшиеся верными Республике, под неусыпным надзором комиссаров Конвента боялись предпринимать решительные действия. Общественное мнение не признавало проигранных сражений или отступлений, вызванных естественными причинами. Каждая неудача считалась следствием измены генералов. Революционный трибунал отправил на эшафот дворян Богарне, Бирона, Кюстина, Дилона, д’Эстенга, маршала Люкнера. О выигранных сражениях никто не помнил. Вестерман, успешно воевавший с монархистами, умер как “заговорщик”. Кёлерман, герой первой республиканской победы под Вальми, попал в тюрьму и едва избежал смертной казни. За решеткой побывали самые прославленные генералы Республики — аристократы и люди весьма скромного происхождения: Ансельм, Гош, Бонапарт (12). Генерал Ушар, человек из народа, одержал важную победу при Гондшооте, но не смог развить наступление и сбросить англичан в море, чего страстно желали все патриоты. Когда он ослушался приказа и вместо того, чтобы атаковать, отступил в укрепленный лагерь, его отрешили от должности и предали суду Революционного трибунала. Простая и здравая логика его защиты могла бы произвести впечатление, если бы присяжные и судьи не находились во власти другого типа мышления. “Я всегда был привержен успехам Французской революции, — говорил Ушар, — из простого поручика я стал главнокомандующим. Какой же интерес был мне изменять нации и предаваться неприятелю? Он изрубил бы меня в куски за то зло, которое я ему причинил. Я, быть может, делал ошибки; какой полководец не делает их? Но я отнюдь не изменник. Присяжные будут судить меня по их совести. Моя совесть чиста и спокойна” (7, т.10, с.23). Он был казнен, несмотря на полное отсутствие доказательств измены. Многие историки удивлялись количеству женщин, отправленных на гильотину Революционным трибуналом. Лишь в редких случаях эти казни следовали из перипетий партийной борьбы. Г-жа Ролан , несомненно, была душой Жиронды, и она разделила судьбу ее выдающихся вождей. Но Жаклина Эбер и Люсиль Демулен были лишь женами знаменитых бойцов поверженных фракций и не исполняли никаких самостоятельных ролей на политической сцене. Многие аристократки оказались на эшафоте главным образом потому, что были связаны с известными эмигрантами или контрреволюционерами семейными узами. Принцесса Елизавета погибла вследствие убеждения многих патриотов в необходимости истребить весь род казненного “тирана”. Мадам Дюбари, любовница короля Людовика XV, умершего задолго до революции, пожилая и напуганная происходящими событиями женщина, была осуждена за то, что носила траур по казненному монарху и помогала деньгами членам королевской семьи. Жен предполагаемых изменников арестовывали сразу же за их мужьями. Вслед за генералом Богарне за решетку попала его жена Жозефина, которой в повторном браке с Наполеоном Бонапартом предстояло стать императрицей. Э.Кине писал: “Отчего революция была так безжалостна к женщинам? В таком числе их не видели на ступенях эшафота со времен римского цирка. Не говоря уже о справедливости, ничто не могло быть более лишено политического смысла. Но революция вводила равенство; несчастье или невежество было причиной того, что она заявила себя прежде всего равенством казней” (37, с.400). Не больше смысла, чем в преследовании женщин (если речь идет о здравом смысле, который ищут историки), удается обнаружить в массовых казнях заключенных парижских тюрем, происходивших в июне-июле 1794 г. Этот последний период перед падением террора сопровождался новым и столь крутым усилением репрессий, что получил название Великого террора. Его открыл печально знаменитый закон 22 прериаля (10 июня, 1794 г.), принятый Конвентом по докладу Кутона и под давлением Робеспьера. Закон освобождал Революционный трибунал от последних условностей, которые, как казалось Неподкупному, еще сковывали его работу. Обвиняемые лишались защитников, предварительный допрос упразднялся, вызов свидетелей признавался излишней мерой, но Трибунал мог прибегнуть к ней для изобличения преступников, а также “по другим высшим соображениям общественного интереса” (7, т.9, с.408). В подробном определении врагов народа, кроме “обычных” преступлений — призывов к восстановлению королевской власти или попыток силой уничтожить общественную свободу, особенное внимание обращалось на скрытые, хитрые и коварные их действия. К последним относились усилия унизить Конвент и революционное правительство, вызвать упадок народного духа, развратить общественные нравы и общественную совесть, ослабить чистоту республиканских принципов “будь то путем контрреволюционных и злостных сочинений или путем всяких других махинаций”. Впрочем, закон не требовал обязательных улик для осуждения врагов народа. “Руководством для произнесения приговора служит совесть присяжных, поддержанных любовью к родине, целью приговоров должно служить торжество Республики и разгром ее врагов” (127, с.360-361). Трибуналу предписывалось карать врагов свободы тотчас после их обнаружения и не для того, чтобы дать еще несколько устрашающих уроков, а с целью скорого и полного их уничтожения. Поскольку Комитет общественного спасения в то время управлял страной, не встречая противодействия, а революционные армии одерживали одну победу за другой, предложение такой неслыханной по репрессивности меры, как закон 22 прериаля, могло бы вызвать удивление. Но Робеспьер всегда полагал, что с каждой победой революции сопротивление ее врагов становится сильнее, заговорщики удваивают свои плутни и прибегают к все более жестоким и изощренным козням. Когда Кутон попытался объяснить необходимость столь чрезвычайной меры, признаки аномального мышления явственно обнаружились в его рассуждениях: “Революция, подобная нашей, есть не что иное, как последовательный, быстронесущийся ряд заговоров, ибо это есть борьба тирании против свободы, преступления — против добродетели” (12, с.154). За 15 месяцев существования Революционного трибунала перед ним прошел 4061 обвиняемый, из которых 2625 были приговорены к смертной казни, прочие были оправданы или подучили иные меры наказания (12). После принятия закона 22 прериаля, во время полуторамесячного “террора в терроре”, Революционный трибунал произнес 1285 смертных приговоров и только 278 оправдательных, тогда как за предшествующие 45 дней — 577 смертных и 182 оправдательных (71, т.3). Но как бы быстро ни работала гильотина, тюрьмы наполнялись еще быстрее, и к 9 термидора только в Париже находилось за решеткой около 8 тыс. человек. Возникло убеждение, хотя и беспочвенное, будто заключенные составили в тюрьмах заговор и готовят мятеж, результатом которого должно быть свержение республиканского правительства. В Бисетре, где содержались только уголовные преступники, двое из них попытались совершить побег. Тотчас начальник полиции Дюпомье объявил о раскрытии обширного заговора с целью убийства видных членов Конвента и обоих Комитетов. Две группы заключенных — 37 и 38 человек предстали перед судом. Фукье-Тенвиль в своей обвинительной речи доказывал существование заговора на основании слов, якобы сказанных одним из заключенных в Бисетре воров, — что надо отправиться в Комитет общественного спасения, перерезать его членов, “вырвать у них сердце, зажарить и съесть” (7, т.11, с.82). Еще более обширный заговор с участием дворян, священников и женщин-роялисток обнаружил в Люксембургской тюрьме ее служитель Верне. 159 заключенных были преданы суду. Чтобы поместить их всех в зале Трибунала, стали сооружать огромный помост, но затем сочли более удобным провести процесс в три приема. В Кармелитской тюрьме также обнаружили признаки заговора: под постелью одного из заключенных нашли веревку, а на печке — нарисованные королевские символы. Это стоило жизни 49 заключенным. Герман, комиссар полиции и судов, писал в Комитет общественного спасения, что “может быть, все тюрьмы придется очистить сразу” (7, т.11, с.85). Не только парижские власти, но и члены комитетов верили в существование этих заговоров — настолько, что поместили во дворе Люксембургской тюрьмы немалое войско. “Заговоры” в тюрьмах привели на эшафот 3 группы заключенных в июне и 7 групп в июле 1794 г. В этот же период казнили бывших членов Парижского и Тулузского парламентов — 31 человек; генеральных откупщиков, этих “народных кровопийц”, — 28 человек; Сесиль Рено и Адмираля, покушавшихся на членов Комитета общественного спасения, вместе с присоединенными к ним различного рода “заговорщиками”, — 52 человека. “Головы падали с плеч, как спелые плоды”, — писал А.Матьез (71, т.3, с.195). Поток крови все увеличивался, и за последние 2 недели “Великого террора” казнили 513 человек. Только в один день третьего термидора оба комитета передали в Трибунал 2 списка будущих жертв, содержащих 48 и 300 фамилий (7, т.11). А.Собуль привел обобщенные данные о терроре по различным источникам (108). Число “подозрительных”, содержавшихся в тюрьмах, определяется от 100 до 300 тыс. человек. Число казненных, включая уничтоженных без судебного разбирательства, — в 35-40 тысяч. Революционный трибунал в Париже и различные чрезвычайные суды в провинциях произнесли 16594 смертных приговора, причем с марта по сентябрь 1793 г. — 518, с октября 1793 по май 1794 — 10812, в июне и июле — 2554, в августе — 86. Таким образом, в первый период после учреждения Революционного трибунала казнили в среднем 77 человек в месяц, после официального провозглашения террора — около 1,5 тыс., “Великий террор” довел этот показатель до 2,5 тыс., и в первые месяцы после падения Робеспьера число жертв снизилось до уровня первого периода — 84. Громадное большинство погибших (97%) обвинялось в мятеже, измене, федерализме, заговорах (108). По свидетельству Жоржа Ленотра, адвоката Революционного трибунала (когда этому суду полагался адвокат), “обвинительные акты Революционного трибунала обычно формулировались следующим образом: Раскрыт заговор против французского народа, стремящийся опрокинуть революционное правительство и восстановить монархию. Ниже следующее лицо является вдохновителем или сообщником этой конспирации. При помощи этой простой и убийственной формулы буквально каждому невиннейшему поступку можно было приписать преступное намерение” (47, с.9). Но где же коварные заговоры, которые должен был раскрыть и уничтожить Революционный трибунал? Удивительно, что после столь обширных и основательных исследований всех поворотов террора так мало приводят свидетельств реальных монархических заговоров, действительно существовавших подпольных организаций, несомненных интриг, направленных к свержению революционного строя. Ж.Жорес описывает два заговора, обнаруженные еще в период до официального провозглашения террора. Полицейский Лалиган-Марийон близко сошелся с одним из заговорщиков, убедив его в своей приверженности делу короля. Марийону удалось узнать имена руководителей и план заговора. Контрреволюционеры поддерживали связь с эмигрировавшими принцами и готовили вооруженное восстание. Они имели агентов в разных городах Франции. Другой заговор готовил в Бретани смелый и предприимчивый монархист Тюффен де ля Руэри. Заговор был раскрыт подобно предыдущему. Его участники доверяли доктору Шевтелю до такой степени, что даже посылали его делегатом для связи с эмигрировавшими аристократами. Ему удалось проследить все разветвления заговора. Ла Руэри стремился поднять крестьянское восстание. Он планировал организовать вооруженные отряды и выступить на Париж, как только прусские и австрийские войска подойдут к границам. После неудачи этого плана Ла Руэри решил организовать широкую партизанскую войну. Доктор Шевтель, вполне преданный революции, докладывал о всех действиях заговорщиков, и правительство спокойно выбрало момент для их ареста (28, т.3). Революционный трибунал, после обстоятельного разбора всех деталей Бретонского заговора, присудил к смертной казни 12 контрреволюционеров. Они умерли с криком: “Да здравствует король!”. Весной 1793 г., когда армии Республики отступали, а внутри страны нарастало раздражение в связи с нехваткой продовольствия, протоколы Трибунала отразили несколько разрозненных и неудачных роялистских выступлений. Гийо де Молан, эмигрировавший дворянин, тайно вернулся во Францию и пытался вести монархическую пропаганду. Как обнаружилось на процессе, он не сумел приобрести ни одного сторонника и был гильотинирован в одиночестве. Н.Лютье, бывший королевский гвардеец, подойдя к группе рабочих, хотел говорить о преимуществах монархии, но его не стали слушать. В апреле 1793 г. был отправлен на гильотину Буше, который вел роялистскую агитацию в деревнях неподалеку от Орлеана, но тоже не нашел ни одного сторонника. Буше умер, проклиная Республику и приветствуя нового короля Людовика XVII (82). С этого времени и до 9 термидора роялистские манифестации больше не регистрировались. По А.Олару, уже к моменту суда над королем во Франции хотя и были роялисты, но не было уже роялистской партии. Вандейские крестьяне вначале выступили против рекрутских наборов и изгнания священников и лишь позже вспомнили о короле. Эти вполне реальные роялистские заговоры и попытки контрреволюционной агитации занимают в истории Французской революции самое скромное место, о них едва упоминают, настолько очевидна их безнадежная слабость. Но они разительным образом отличаются от многочисленных и широких “заговоров”, которые в изобилии обнаруживались во времена террора и навсегда остались в протоколах Революционного трибунала. Во главе действительных заговоров стояли очевидные монархисты. Они вовсе не замышляли сложные трюки с переодеванием аристократов санкюлотами для разгрома парижских лавок. Они не издавали на деньги Питта сверхрадикальных газет и не возбуждали в Якобинском клубе террористических настроений с целью погубить Республику крайностями. Роялистские заговорщики не проникали в Конвент, чтобы фальшивыми речами о справедливости помочь “подозрительным” выйти из тюрем. Они не пели “Марсельезу” перед помостом гильотины и не кричали за минуту до смерти: “Да здравствует республика!”. Генералы, действительно бывшие мятежниками, действовали всегда одинаково: они стремились повернуть верные им армии на Париж и свергнуть революционное правительство. Ни Лафайету, ни Дюмурье, ни Пишегрю, вероятно, и в голову не приходило специально проигрывать сражения и обрекать на гибель солдат, с которыми они делили все тяготы войны. Впрочем, роялисты и не ожидали от них подобного рода действий. Когда Пишегрю вступил в переговоры с эмигрантами, принц Конде предложил, чтобы генерал объявил себя сторонником королевской власти, чтобы его армия провозгласила своей целью восстановление трона, чтобы на всех колокольнях на берегу Рейна были подняты белые королевские знамена и тотчас послан к принцу трубач с известием об этом, чтобы комиссары Конвента при Рейнской армии были арестованы и закованы в кандалы. Пишегрю, помня опыт своих предшественников, предложил другой план. Перейдя Рейн с 12-15 тыс. корпусом, он мог бы присоединиться к армии Конде, поставив свои войска перед свершившимся фактом, и объединенными силами двинуться на Париж (7, т.12). Принц требовал открытого и демонстративного перехода на сторону роялистов. Ни он, ни Пишегрю не думали о подлых и хитрых маневрах с целью заманить республиканские войска в западню и истребить их. Распространенным предрассудком XVIII века была вера в великую силу тайных интриг, подкупа, клеветы и лести, при помощи которых полагали возможным не только устраивать дворцовые перевороты, но и влиять на ход революций. Когда эксцессы террора и нехватка продовольствия поколебали веру в республику, роялисты, ставшие более смелыми после 9 термидора, прибегли к этим якобы действенным способам. Парижские агенты составили “испанскую партию”, которая надеялась с помощью золота и интриг поощрять ход контрреволюции. Леметр пытался привлечь на сторону монархии некоторых депутатов Конвента, соблазняя их планами соединить преимущества королевской власти с реформами, которые устраняли злоупотребления прежнего двора. Он составил меморандум и надеялся собрать под ним не менее 100 подписей депутатов Конвента. Всем, кто согласился бы примкнуть к движению, в том числе и цареубийцам, обещали амнистию. Быть может, в Конвенте и были сторонники такого компромисса, но они побоялись себя обнаружить. Леметр был арестован, так и не получив ни одной подписи (7, т.12). Но если в эпоху ослабления революции роялистские интриги были так неудачны, то в период ее подъема, в эпоху террора, у них и вовсе не было надежд на успех. В разительном противоречии с действительностью, многие революционеры были убеждены, что вся Франция опутана заговорами, что иностранные агенты проникли во все учреждения, что генералы отдают войскам пагубные распоряжения, что некоторые прославленные вожди восстаний — давние тайные роялисты. Только вследствие этого убеждения, составляющего феномен маскарада, Революционный трибунал мог отправить на эшафот такое количество мнимых заговорщиков, в сравнении с которым действительных врагов революции было казнено совсем немного. Распространение аномального мышления в эпоху террора особенно наглядно отразилось в широком и зловещем употреблении слова аристократ. Все заговоры, которые изобличал Революционный трибунал, наряду с другими их свойствами, были непременно аристократическими. В создававшуюся “амальгаму” обязательно включали аристократов, хотя бы они не имели отношения к главным “заговорщикам”. Объявить кого-то аристократом значило приписать ему действия, направленные к погибели народа. Очень скоро в глазах патриотов аристократами стали не только бывшие дворяне, даже не только богатые люди, но мелкие торговцы, ремесленники, даже бедняки, если они роптали на дороговизну и затянувшуюся войну. Интеллигенцию особенно охотно зачисляли в аристократы. Знаменитый ученый Фуркруа говорил в Конвенте после падения террора: “Преследовали всех образованных людей; достаточно было обладать знаниями, быть литератором, чтобы подвергнуться аресту как аристократ” (12, с.63). Хорошая одежда, напоминающая о старом режиме, также могла вызвать подозрение в аристократизме. Впрочем, понятие аристократ сделалось настоящим фетишизированным понятием, употребление которого необъяснимо логически, но ясно направлено на уничтожение предполагаемых противников народной свободы. До какой степени дошло извращение этого понятия видно из списка подозрительных, посланного в Наблюдательный комитет г. Страсбурга истым якобинцем генералом Диешем: “Жена гражданина Бетш, трубочиста, уже подвергавшаяся аресту как личность, известная своим аристократизмом и фанатизмом; Ридлинг, булочник, аристократ, произносивший контрреволюционные речи; Швенгаузер, рыбак, и жена его, повивальная бабка, аристократы и фанатики; Вилем, виноторговец, аристократ и фанатик; Кисффер, пивовар, аристократ и фанатик” (12, с.251). Поденщики и батраки арестовывались под предлогом аристократизма. “Один башмачник был арестован как всегдашний аристократ” (там же). В период роста цен и повсеместной нехватки продовольствия некий якобинец так выразил мнение санкюлотов: “Народ жалуется, что имеется еще несколько заговорщиков внутри страны, а именно мясники и булочники, в особенности же первые отличаются несносным аристократизмом” (12, с.252). III. 2.2. Комиссары Конвента Весной 1793 г., когда Республике с разных сторон угрожали казалось бы неотвратимые опасности, Конвент декретировал направить во все армии и провинции по два своих представителя. Они должны были усмирить мятежные департаменты, собрать денежные средства, амуницию и продовольствие для продолжения войны, возбудить патриотический дух солдат и решительность генералов, превратить поражения в победы. Невозможно сомневаться в выдающейся роли этих народных представителей, как они именовались официально, в организации чуда, позволившего Республике устоять. Лучшие из них проявили героический характер, становясь, как Сен-Жюст или Левассёр, во главе атакующих колонн, чтобы решить судьбу сражений. Но для своей необыкновенной миссии комиссары должны были получить почти неограниченную власть над жизнью и имуществом граждан, и злоупотребления, порожденные ею, приняли широкий и опасный характер. Один из самых знаменитых членов Комитета общественного спасения Барер писал в своих воспоминаниях: “Это были римские проконсулы, существовавшие в столице мира во времена ее анархии и разложения. Они налагали наказания по своему произволу, распоряжались арестами патриотов и аристократов как попало, и часто без всяких оснований постановления их произвольно произносили смертные приговоры” (12, с.51). Впрочем, отправляясь для усмирения городов, которые поддерживали жирондистов, комиссары лишь разделяли общее желание мести, которое владело якобинцами и Горой. Прежде чем Колло д’Эрбуа и Фуше появились в Лионе, Конвент по докладу того же Барера постановил разрушение города и переименование его в “Ville аffranchie” — Освобожденный город. Но дальнейшие события развивались в соответствии с личными склонностями комиссаров. Была издана патриотическая инструкция, объявлявшая поставленные цели: “До тех пор, пока на земле будет хоть одно несчастное существо, в области свободы все еще нужно будет делать дальнейшие шаги” (7, т.10, с.140). Эти необходимые шаги подробно разъяснялись лионцам: “Все дозволено тем, кто действует в духе революции. Желание законной мести становится неотложной необходимостью. Граждане, необходимо, чтобы все те, кто прямо или косвенно принимал участие в мятеже, сложили свои головы на эшафоте. Если вы патриоты, вы сумеете отличить своих друзей; всех остальных вы лишите свободы. Пусть никакое соображение не останавливает вас: ни возраст, ни пол, ни родство. Отбирайте силою все, что у граждан имеется лишнего: каждый, кто владеет сверх необходимого, может только злоупотреблять этим. Есть люди, у которых множество одеял, белья, рубашек, башмаков. Потребуйте все это. По какому праву человек хранит в шкапах лишние вещи и одежду? Пусть золото, серебро и другие металлы поступят в народную казну! Уничтожайте религии: у республиканцев нет другого Бога, кроме отечества... Помогите нам одержать победу или мы поразим вас самих” (45, т.3, с.381). Не надеясь целиком на патриотическое рвение, Колло и Фуше назначили вознаграждение в 30 франков за каждый донос. Головы дворян и священников оценивались двойной суммой. По свидетельству историка, целая толпа жаждущих наживы освоила новый доходный промысел (45). Каменщики принялись за разрушение домов аристократов, но комиссары выражали недовольство их слишком медленной работой (которая, впрочем, обходилась в 400 тыс. ливров в неделю): “Республиканскому нетерпению нужны более быстрые средства. Всемогущество народа может быть выражено только взрывом мин и пожирающим действием пламени” (7, т.10, с.148). Гильотина отсекала от 8-10 до 30-40 голов в день, и земля вокруг нее превратилась в кровавое болото. Признали более гигиеничным установить эшафот на мосту Морган, так что кровь сливалась прямо в Рону, а головы и туловища казненных, переброшенные через перила, попадали туда же (45). Но фетишизированный народ, о чьем могуществе так заботились проконсулы, требовал, как им казалось, более грандиозных актов. Колло и Фуше образовали Революционную комиссию для ускоренного вынесения приговоров, так как “каждая минута промедления составляет оскорбление всемогущества народа” (7, т.10, с.149). Отныне приговоренных предписывалось казнить огнем молнии. 14 фримера (4 декабря) 60 молодых людей были расстреляны из пушек на равнине Бротто. Приговоренные пели гимн: “Умереть за отечество — самая прекрасная, самая завидная судьба!” (45, т.3, с.385). На следующий день в том же месте были расстреляны 208 осужденных, 18 фримера — еще 67, 23 фримера — 32. За короткое время Революционная комиссия вынесла 1667 смертных приговоров. После всех казней Колло разочаровался в возможности сделать лионцев настоящими патриотами и предложил расселить 60 тыс. рабочих Освобожденного города по всей Франции (71, т.3). Тулон, который упорствовал в сопротивлении Конвенту и даже призвал на помощь англичан, должен был исчезнуть с карты страны. Его переименовали в Port la Montagne. Комиссары Фрерон и Баррас затребовали тысячу каменщиков для разрушения городских зданий. 200 мятежников ежедневно предавались смертной казни(12). Марсель дал Франции волонтеров 10 августа, свергших трон. Их песня, знаменитая Марсельеза, стала гимном Революции. Но город поддерживал жирондистов, и с ним было решено поступить по общему правилу. “Название Марселя будет изменено, — решил Баррас, — на время он останется без названия” (12, с.18). Для наказания марсельцев Фрерон учредил комиссию, которая ускоренным темпом, без прокурора, адвоката и присяжных выносила приговоры предполагаемым изменникам. Выяснив имена последних и размеры их состояний, судьи отправляли заключенных в ожидавшую у здания повозку, затем выходили на балкон для произнесения приговора. Повозка трогалась к гильотине. По приказанию Фрерона в Марселе уничтожались храмы, памятники архитектуры, знаменитые здания. В конце концов Фрерон, так же как и Колло д’Эрбуа в Лионе, признал тщетность попыток возродить патриотический дух города. “Я считаю, что Марсель неизлечим, — писал он, — если только не будут высланы из города все жители и в город не будут переселены люди с севера” (7, т.10, с.134). У Бордо не было грехов Тулона и Лиона. Он не восставал против Конвента и не сдавался неприятелю. Он, правда, сочувствовал жирондистам, но недолго, и довольно поспешно заявил свою лояльность Парижу. Когда комиссары Тальен и Изабо прибыли в Бордо, их встретили лавровыми венками и криками: “Да здравствует Республика!”, “Да здравствует Гора!” (7, т.10, с.129). Тем не менее, комиссары объявили о предстоящей каре всех главарей заговора, которая полагалась за их “величайшее преступление”. “Мы стараемся, — писали Изабо и Тальен, — сносить головы вожакам и сильно выжимать кошельки богатых эгоистов...” (7, т.10, с.130). Но кошельки выжимались не только в пользу Республики. Среди крайней нужды, когда порой не хватало плохого хлеба для выдачи положенных 4 унций на жителя, комиссары окружили себя вызывающей роскошью. Им поставляли отборные вина и колониальные товары. Их резиденцию охраняла стража, вооруженная артиллерией. Влюбившись в дочь испанского банкира Кабаррюса, Тальен занялся приобретением громадных имений и пастбищ (7, т.10(. Тальен, по мнению Л.Блана, был не столько жестоким, сколько испорченным человеком. Яростные вспышки Колло д’Эрбуа подогревались алкоголем, но Фуше, его соратник по лионским расстрелам, действовал холодно и расчетливо. Массовые расстрелы и потопления, которые организовал в Нанте комиссар Каррье, — особенно кровавая страница истории террора. По приговорам военной комиссии расстреляли 4 тыс. мятежников. Чтобы очистить тюрьмы, где обнаружились случаи тифа и холеры, Каррье приказал подготовить суда и лодки, в которых заранее делались отверстия. Заключенных вывозили на середину Луары и топили. Таким образом погибло около 2 тыс. человек (71, т.3). Каррье опасался за свою жизнь и организовал небольшое войско (красную гвардию или роту Марата) и тайную полицию (71, т.3). У его охраны проявились многие черты, свойственные ее вождю. В барках, которые готовились к потоплению, женщин раздевали догола и, несмотря на все мольбы матерей, бросали в трюмы их маленьких детей. “Это волчата, — говорили бойцы роты Марата, — из них вырастут волки” (35, с.549). Одним из развлечений гвардейцев Каррье были так называемые “республиканские свадьбы”: связывали лицом к лицу обнаженных людей — священника с монахиней, юношу с девушкой — и, продев веревки под мышками, подвешивали к балкам судна, готового к потоплению (45). Наслаждение зрелищем причиняемого страдания побуждало депутата Лебона заставлять матерей присутствовать при гильотинировании их детей. Оркестр, поставленный у эшафота, при падении каждой головы играл революционную песенку “Ça ira”. Лебон, погружая шпагу в кровь, стекающую с эшафота, говорил: “Как мне это нравится!” (35, с.549). Роль аномального мышления в терроре, проводимом некоторыми комиссарами в провинциях, подтверждается рядом свидетельств. Данные о Каррье уже приведены. Дюкенуа в Меце узнавал заговорщиков по внешнему виду. Одного из жителей, выражение лица которого ему показалось подозрительным, он арестовал прямо на улице. Напрасно судья Жоли пытался рассказать о революционных заслугах арестованного. Дюкенуа сорвал с неудачного защитника судейскую медаль и отправил его за решетку, говоря: “Ты тоже аристократ, я это вижу по твоим глазам, я никогда не ошибаюсь” (122, т.4, с.129). И.Тэн приводит несколько подобных случаев с Дюкенуа. Одного неосторожного льстеца он остановил словами: “У тебя лживые глаза. Кто ты такой? Отвечай! Я депутат”. Тот ответил: “Нет никого почтеннее депутата”. “Ты рассуждаешь — отправляйся в тюрьму”, — приказал Дюкенуа (122, т.4, с.129-130). Бурдон, хотя и занимал в борьбе фракций позицию “умеренного”, часто предавался пьянству и был подвержен, как свидетельствует историк, “припадкам бешенства”. Принимая двух членов администрации Фонтане, Бурдон впал в “страшное исступление”, кричал, что он отравлен, приказал арестовать посетителей и “выразил желание, чтобы вместе с тем арестовали, как заговорщицу, также и лошадь, которая, закусив удила, пронеслась мимо его окон” (7, т.9, с.157). Среди многочисленных бед Революции угроза голода всегда оставалась самой тяжелой и самой мучительной. В рецептах народного счастья, с которыми каждая фракция появлялась на сцене, всегда значились меры, призванные немедленно накормить санкюлотов. Просвещенные революционеры полагали, что прекрасная страна Франция в изобилии обеспечена всем необходимым для счастливого достатка ее населения: плодородными землями, полноводными реками, щедрым солнцем, великолепными лесами, удобными портами. Нужно только устранить вековые препятствия, искусственные барьеры феодализма, и человеческая предприимчивость совершит чудеса. Любое вмешательство властей в промышленность и торговлю они считали убыточным и вредным. Но когда тиски голода становились невыносимыми, народ вспоминал, что король не раз спасал своих подданных, приказывая монастырям открыть хлебные амбары и устанавливая доступные цены на рынках. В 1793 г. монтаньяры в течение некоторого времени надеялись, что угроза гильотины заставит спекулянтов и барышников отказаться от своих плутней и продавать хлеб по справедливой цене. Но в конце концов монтаньярам пришлось согласиться, а затем и отстаивать самыми жестокими способами меру, которую они долго откладывали, — так называемый максимум — твердые цены на продукты первой необходимости (выше которых никто не должен был продавать товары). Автор вовсе не намерен обсуждать существо и причины неудачного применения экономических рецептов различных фракций и тем более вмешиваться в спор между сторонниками свободной торговли и приверженцами государственного регулирования. Но психическое состояние всех участников революционной драмы столь существенным образом повлияло на применение экономических мер, что, не обращаясь к этой стороне проблемы, трудно понять и все остальное. Задолго до установления террора и еще до войны с монархической Европой, зимой 1791-1792 г., возникли сильные продовольственные волнения и целые области восстали с требованием регламентации цен. Два кризиса последовали один за другим — сахарный и хлебный. Едва в колониях началась гражданская война, как цены на сахар сильно поднялись. Парижане уже привыкли начинать свой день чашечкой кофе с сахаром, и рост цен на эти продукты вызвал сильное раздражение. Секция Гобеленов заявила, что продовольствие пожирается изменниками. Радикальная газета “Парижские революции” усмотрела в сахарных спекуляциях политический маневр: аристократы задумали довести парижан до отчаяния и заставить их пожалеть о старом режиме. Но владельцы складов, как свидетельствует историк, вовсе не состояли из одних “аристократов” (28, т73). Наоборот, многие из них сражались в революционных битвах на стороне народа. И сахара было вполне достаточно. Цены поднялись из-за страха, что гражданская война в колониях помешает его вывозу. Санкюлоты принялись бить стекла магазинов, заставляли продавать сахар по старой цене. Но жирондисты погасили кризис путем “остроумной диверсии”: они побудили якобинцев и секции отказаться от употребления сахара и кофе до возвращения цен к приемлемому уровню (28, т.3). Точно так же и причиной хлебных волнений вначале не был недостаток зерна. Если бы оно свободно обращалось в стране, считает историк, его хватило бы, вполне вероятно, для удовлетворения общей потребности (71, т73). Конечно, цены существенно возросли, но этого и следовало ожидать при все увеличивающемся количестве бумажных денег. Весьма показательно, что самые крупные мятежи происходили в тех областях, где хлеб был в избытке. Во Фландрии и Артуа после обильного урожая хлеб отправляли по каналам и морю в южные департаменты. Но среди народа возникла упорная мысль, что, под предлогом посылки зерна в Сетт и Марсель, его вывозят из Франции для снабжения эмигрантов. Жители богатых зерном департаментов боялись, что торговцы, спекулируя за границей, оставят их без хлеба. Обвинение было абсурдным, поскольку зерно продавалось во Франции дороже, чем за границей, и вывозить его значило нести прямые убытки. Огромные толпы в портах задерживали корабли, грабили или заставляли разгружать их. Муниципальные власти некоторых городов, побуждаемые народом, устанавливали твердые цены на хлеб. Беспорядки продолжались, несмотря на строгие распоряжения Законодательного собрания преследовать все попытки мешать свободному движению продуктов. Но бунты быстро погасли в апреле-мае 1792 г., хотя цена хлеба вовсе не уменьшилась, а ассигнат не укрепился. Перемена произошла в психологической сфере. Объявление войны и “патриотическая лихорадка”, его сопровождавшая, изменили настроение народа. Бывшие мятежники стали добровольцами революционных батальонов (28, т73). Но спокойствие продолжалось недолго. Осенью 1792 г. беспорядки возобновились. Хотя урожай хлеба был достаточно обилен, он почти не поступал на рынки, и цены продолжали расти. Землевладельцы не торопились обменивать зерно на быстро теряющие цену бумажные ассигнаты. Ж.Жорес приводит и другие причины быстрого роста цен и нехватки продовольствия (28, т.3). Но несомненно, что сама тревога, овладевшая народом, вела к параличу торговли. Напуганные фермеры не решались выпустить хлеб из рук. Депутат Луи Портье писал Собранию: “Граждане законодатели, уборка урожая не успела завершиться, а уже кричат о голоде, амбары еще переполнены зерном, а нам угрожают голодом... Люди, занимающиеся расчетами, тщетно пытаются найти причину этого искусственного голода среди изобилия” (28, т.3, с.356). Политические соперники поспешили приписать друг другу вину за происходящее. Бриссо думал, что вздорожание зерна вызвано агитаторами и анархистами. Уже давно говорили о тайных происках врагов революции. Делоне убеждал депутатов Законодательного собрания: “Существует, господа, и я вам об этом заявляю, великий заговор против кредитоспособности ассигната, и ненасытная алчность спекулянтов ему благоприятствует. Цель этого заговора — вызвать рост цен на все товары, чтобы народ возроптал...” (28, т.2, с.314-315). Но само правительство вынуждено было опустошать рынки, делая огромные закупки для армии и флота и взвинчивая этим цены. Когда вновь начались нападения на обозы, местные власти стали вводить различные меры регламентации, вплоть до обязательных цен на продукты. Ясно, что хотя до эпохи террора и законодатели, и правительство всячески стремились устранить все препятствия свободному обращению товаров, это им плохо удавалось. 26 июля 1793 г. Конвент объявил список товаров первой необходимости и потребовал, чтобы все, имеющие их в избытке, сообщили об этом в муниципалитеты. Лица, не представившие сведений или исказившие их, объявлялись барышниками и подлежали смертной казни с конфискацией имущества. Владельцы складов и магазинов должны были вывешивать снаружи список товаров и их количество. Ослушники зачислялись в категорию барышников. Граждане, доносившие о барышниках, получали в качестве вознаграждения треть товаров, предназначенных для конфискации. Приговоры не подлежали апелляции (127, с.317-318). Отныне вся торговля отдавалась под неусыпный надзор революционных властей. Комиссары по борьбе со скупкой непрерывно обследовали все склады, амбары, погреба (28, т.3). Но Конвенту и Комитетам пришлось сделать следующий шаг, на который они долго не решались. 29 сентября 1793 г. был принят знаменитый декрет о всеобщем “максимуме”, по которому на все продукты первой необходимости устанавливались твердые государственные цены. Продовольственная комиссия Конвента провела огромную работу, результатом чего явился единый тариф для всей страны. Он был основан на низких ценах 1790 г., которые повышались на 1/3. Поскольку реальный рост цен сопровождался ростом заработной платы, введение “максимума” неминуемо должно было распространиться и на оплату труда. Она была установлена в размере, на 50% превышающем уровень 1790 г. Декрет о “максимуме” породил восторженное настроение в столице и департаментах. В нем увидели “одно из самых больших благодеяний Конвента”, лучшее, что этот парламент сделал для народа. “Законодатели, — писали якобинцы из Бона Конвенту, — вы совершили великий акт справедливости и одновременно политический акт, фиксировав цену всех предметов, необходимых для жизни человека. Вы разбили таким образом темные проекты интригующей аристократии, которая стремится добиться контрреволюции путем голода...” (28, т.3, с.295). Местные власти повсюду разъясняли благодетельный смысл декрета 29 сентября, который дает народу дешевую пищу, дешевое вино, дешевую одежду, дешевое отопление (114). Барер говорил в Конвенте о беспримерном статистическом исследовании, позволившем заменить отношения спроса и предложения научно установленной ценой каждого товара. “Какой деспот осмелился бы пуститься в такой лабиринт? Какие рабы осмелились бы открыть ему секреты своего богатства?” (7, т.11, с.335). Но у человеческой психики — свои законы, отличные от статистических, и те, кого декрет 29 сентября должен был осчастливить, сами уничтожили его благодетельный смысл. Как только в Париже был расклеен текст знаменитого декрета, народ (именуемый историком по этому случаю “жадной и требовательной толпой”) бросился в лавки, чтобы закупить как можно больше товаров по ценам, в 2-3 раза меньшим, чем прежние (73, с.297). Очень скоро оказалось, что хотя продукты и дешевы, их вовсе нет в наличии. Национальная гвардия получила приказ препятствовать вывозу из Парижа хлеба, угля, дров, свечей. Уже после 5 дней введения твердых цен Комитет общественного спасения, не полагаясь на один лишь энтузиазм чиновников Коммуны, ввел обязательную форму отчета: мэр Парижа должен был ежедневно сообщать о подвозе продуктов к воротам города. Нехватка продуктов росла. Снабжение становилось крайне затруднительным. Пришлось распространить контроль на потребление, выражением чего явились хлебные карточки и сахарные боны. Повсюду издавались приказы с грозными требованиями и многочисленными регламентациями. В надежде пресечь спекуляцию, власти департамента Изеры не только ввели для торговцев отчет с указанием перечня всех товаров, их количества и качества, но и обязали вести книги, содержащие точный список всех продаж, имена, фамилии и места жительства покупателей. Закон, карающий смертью за спекуляцию, предусматривал особых чиновников для разоблачения укрывателей съестных припасов. Эти комиссары по борьбе со спекуляцией, подчиненные Революционным комитетам, проводили обыски не только у торговцев, но и у частных лиц, проникая повсюду днем и ночью и порождая, как отметил историк, такое же недовольство и раздражение, как и “подвальные крысы” — налоговые чиновники королевского режима (28, т.3, с.383). Сами Революционные комитеты по необходимости стали органами надзора за торговлей и распределением. Они руководили рыночной полицией, следили за соблюдением “максимума”, выдачей карточек на хлеб, мясо, сахар, учетом и конфискацией продуктов, домашними обысками. Сразу же после введения твердых цен обнаружились многочисленные фальсификации продуктов и, особенно, напитков, так что в столице пришлось создать специальный орган для борьбы с этим злом. Четыре комиссара-дегустатора, назначенные Коммуной, определяли качество вин и водок. В одной из секций опечатали все винные погреба для всестороннего контроля их содержимого (73). Фальсификация была лишь одним из многочисленных приемов, к которым прибегали торговцы в стремлении получить компенсацию за низкие государственные цены. Быстро упало качество товаров. Поскольку за полотно 1-го сорта цена была выше, оно совершенно исчезло с прилавков и 2-й сорт стал продаваться под видом 1-го. Бумагу выпускали чрезвычайно низкого качества. Многочисленные жалобы покупателей и суровые меры властей почти не давали результатов. Законы, которые должны были заставить владельцев зерна поставлять его на рынки, всячески обходились. Комиссар Паганель писал: “Город Тулуза словно осажден неприятельской армией. Таков результат алчности. Подвоз продовольствия прекращается, жители деревень являются в город только для того, чтобы опорожнить наши лавки; это особый контрреволюционный прием, и если совершенно не разбить его, он приведет к гибельным последствиям” (73, с.306). Пришлось прибегнуть к прямым насильственным мерам. Вооруженные отряды двинулись по деревням, реквизируя зерно. Вначале изымали только излишек урожая, оставляя крестьянину количество, достаточное для прокормления до будущего урожая, и семена для посева. Впоследствии Конвент отменил этот семейный запас, заявив, что под этим предлогом “злонамеренные люди мешают снабжению городов и армий” (28, т73, с.353). Крестьяне сопротивлялись реквизициям упорно и повсеместно, чаще пассивно, но иногда — давая целые сражения. Почти одновременно с регуляцией распределения правительство пыталось воздействовать на производство. Продовольственная комиссия стала контролировать посевы зерна, мелиорацию, рубку леса, эксплуатацию рудников, производство предметов первой необходимости. Специальным декретом Конвент распорядился осушить пруды и засеять освободившуюся землю яровыми хлебами. В некоторых департаментах приступили к распашке целины и земель, долгое время не обрабатывавшихся. Конвент грозил строгим наказанием за недостаточное использование земель, пригодных для пахоты. Из-за нехватки рабочих рук стали использовать военнопленных, а в период жатвы — своих солдат. Граждан, не занятых трудом, преследовали в уголовном порядке. В Верхней Соне власти упрекали горожан: “А вы, граждане ремесленники и рабочие, живущие трудом рук своих, вы должны помочь сельским жителям в молотьбе их зерна; вы знаете, что рабочих рук мало, что сельское хозяйство находится в тяжелом положении... Поэтому идите в деревни и помогайте в обмолоте хлеба и возделывании земли; будьте благоразумны, не требуйте невозможного, работайте по таксе и имейте в виду, что те из вас, которые откажутся работать, будут наказаны столь же строго, как и тот, кто отказывается продавать свой хлеб” (73, с.303). В некоторых местах власти прибегли к невиданной доселе мере — стали регламентировать виды культур и площади посевов. Комиссары Конвента Мимо и Гарнье развернули борьбу с виноградниками. Последний даже распорядился вырвать молодые лозы и посеять зерно. Левассёр стремился ограничить пастбища. В одном из районов департамента Эры власти приказали, чтобы при трехпольной системе не менее 1/3 отдавалось под хлеб, при двупольной — половина. Департаментская администрация Па-де-Кале под угрозой строгого наказания обязала засевать большую часть земли зерновыми. Комитет общественного спасения преподал наглядный урок, приказав посадить картофель в Люксембургском и Тюильрийском садах (73). Скотоводам, по специальному декрету Конвента, запрещался убой овец ранее 4-летнего возраста, а баранов — ранее одного года. На 40 овец крестьяне должны были держать одного барана. Правительство стремилось распространить передовой опыт, рассылая инструкции по размножению скота, предохранению его от заражения и т.д. (там же). Беспрецедентная работа по руководству всем хозяйством Республики потребовала многочисленных и наделенных широкими полномочиями учреждений. “Этот громадный аппарат поставлен был на ноги в течение только одного месяца, отныне он должен был служить основой всей хозяйственной жизни нации и заменить собой свободную инициативу, которая регулировалась теперь революционными законами” (73, с.327). Но подспудные силы человеческой психики продолжали действовать по своим правилам, о которых в то время никто не думал. В борьбе с голодом и спекуляцией, в попытках организовать снабжение городов, увеличить производство продуктов, обуви и одежды, сам аппарат управления создавал многочисленные трудности. Реквизиции нанесли немалый урон промышленности и торговле, поскольку комиссары Конвента налагали их на одни и те же товары, не согласуясь между собой. Межведомственная конкуренция и столкновения нескольких администраций порождали хаос, усугубляемый ложными сведениями и преднамеренно завышенными требованиями различного рода властей. Е.В.Тарле проследил применение декрета о снабжении республиканских армий сапогами. Все сапожники объявлялись под реквизицией и должны были сдавать каждые 10 дней 2 пары сапог. Но чтобы обеспечить производство, правительству пришлось добывать сырую кожу и поставлять ее по твердым (низким) ценам. Однако и кожевенники, и сапожники умышленно преувеличивали нужное им количество сырья и при попустительстве или пособничестве местных властей изготовляли товары для продажи — по ценам, значительно превышающим “максимум” (114). Из-за реквизиций зерна крестьяне не могли больше выращивать птицу, и после короткого периода массовой распродажи она исчезла с рынков. Зимой 1794 г. тысячи людей теснились в очередях перед мясными лавками. Мерсье, недоброжелательный свидетель этого периода, писал: “Злодеи, состоявшие на жаловании у Коммуны, заставляли женщин выстраиваться гуськом, но пока они, стуча зубами от холода, дожидались очереди, носильщики, образовав непроницаемую стену перед лавками, уносили целых быков, а после раздела львиной доли, женщины, стоявшие попарно гуськом и не сделавшие ни шага вперед, уходили с пустыми руками” (7, т710, с.210). Такие же очереди, “хвосты”, образовывались и перед дверьми булочных. Булочники, получавшие муку по распределению Коммуны и обязанные выпекать только определенный сорт хлеба — хлеб равенства, превратились из ремесленников в государственных служащих, но в качестве таковых быстро освоили новые формы обмана. Скупая хлебные карточки, они могли затем продавать часть хлеба выше “максимума”. Обнаружились десятки способов, позволяющих обойти закон о твердых государственных ценах. Так, поскольку твердая цена была установлена на сырое мясо, стали продавать вареное. Соглашаясь отпускать товар по “максимуму”, торговец часто требовал крупные надбавки за дополнительные услуги. Раздобыв товар по твердой цене, спекулянты продавали его вчетверо или впятеро дороже. Профессиональные торговцы, за которыми строго следили, разорялись, но их место занимали другие. Все это сохранялось и после падения террора. “Кузнец торговал материей, сапожник — кофе и сахаром, булочник — водкой и вином. Процветала меновая торговля в трактирах” (114, с.459). Такое расширение спекуляции и распространение ее в самых широких массах делало черный рынок почти недоступным карающему мечу закона. Конечно, в тех случаях, когда злоупотребление становилось известным, Трибунал не знал пощады. Особенно яростно преследовали скупщиков и лиц, подозреваемых в уничтожении съестных припасов. Но здесь не раз вступало в действие аномальное мышление. Е.В.Тарле описывает два судебных процесса против “вредителей”. У замка академика Лаверди обнаружили некоторое количество грязи, которую посчитали остатками хлеба, якобы погубленного им. Сам академик никогда не торговал зерном и вообще за последние три года ни разу не был в замке. Жена Лаверди тщетно просила подвергнуть злополучную кучу специальному исследованию, утверждая, что там нет никакого зерна. Лаверди был казнен, а его имущество конфисковано. У парижанина Гондье обнаружили при обыске некоторое количество испорченного хлеба. Гондье объяснил, что он страдает болезнью желудка и врачи рекомендовали ему хлеб особой выпечки. Булочник соглашался готовить одновременно не менее 30 хлебов. Врач, булочник, аптекарь, прислуга — все подтверждали слова Гондье. Мало того, он был известен как хороший патриот. Тем не менее, суд отправил его на гильотину, признав виновным в попытке создать искусственный голод в столице(114). Для борьбы со всеми злоупотреблениями робеспьеристы хотели бы выступить во главе сплоченной когорты бескорыстных революционеров, наследников суровых добродетелей древних республиканцев. Увы, те, кто стоял у власти, обладали слишком малым сходством с этим священным идеалом. Уже весной 1793 г. парижане говорили о взяточничестве республиканских чиновников, их спекуляциях так называемыми национальными имуществами (землями и поместьями, перешедшими в собственность государства), роскошных виллах, любовницах, изысканных обедах. В феврале 1794 г. Сен-Жюст нарисовал впечатляющую картину: “Три миллиарда, расхищенные поставщиками и агентами всякого рода, в настоящее время конкурируют с правительством в своих стяжаниях... Военная администрация кишит разбойниками; крадут лошадиные рационы. Субординации там более не признают и крадут все, взаимно презирая друг друга” (12, с.73). Л.Блан свидетельствует, что особенно национальные имущества стали предметом “истинного разбоя”, и Революционные комитеты, незаметно наполнившиеся различными “практическими людьми”, играли здесь немалую роль, “...все бросились под тенью гильотины на добычу” (7, т.10, с.73). Депутат Конвента Ровер в сотрудничестве с печально знаменитым Журданом-Головорезом организовал на Юге подпольное общество, куда входили более 500 человек, занимавших общественные должности. Банда спекулировала национальными имуществами, скупая их за бесценок (7, т.10). Ровер, Фуше, Андре Дюмон, Мерлен де-Теонвилль, Баррас, Рюбель и др. сколотили огромные состояния (12). В откровенной и мрачной речи 10 октября 1793 г. Сен-Жюст, говоря о продажных чиновниках, о комиссарах по борьбе со скупкой, о заведующих госпиталями, которые сбывают муку мятежникам, произнес горькие слова: “Патриотизм — это торговля словами, каждый жертвует всеми другими, и никогда не жертвует своими интересами” (28, т.3, с.76). Он видел лишь один выход — дальнейшее усиление террора: “Всюду надо поместить меч рядом с возможным злоупотреблением” (28, т73, с.76). Но, как писал Фраден, национальный агент, в этом случае понадобилось бы назначить столько комиссаров, сколько было продавцов и покупателей (73, с.429). Историки пытаются доказать губительность или, наоборот, спасительную необходимость мер Конвента по контролю торговли и потребления. Но точно так же, как до эпохи террора вожди революции не могли устранить препятствия свободному обращению товаров, последующие террористические меры не заставили нацию в достаточной мере подчиниться “максимуму” и реквизициям. Хозяйственная жизнь страны до сентября 1793 г. мало соответствовала передовым теориям экономистов предреволюционной эпохи, как и последующий режим — планам радикальных сторонников регулируемой экономики. Вожди революции недооценивали психологические препятствия, стоящие перед ними, если надеялись установить задуманную систему силой. Ж.Жорес писал: “Чудовищный дух добычи и наживы распространялся по стране из того же самого очага, который был сосредоточением силы отечества... Пламя вожделения текло по венам революции, и лихорадка цен была не меньшей, чем лихорадка в мыслях...” (28, т73, с.366, 375). Но члены Комитета общественного спасения, Робеспьер и Барер в особенности, всегда считали главной причиной экономических затруднений интриги тайных контрреволюционеров и иностранных агентов, которые задумали с помощью голода уничтожить Республику. “Историки вообще не обращали внимания на эти обвинения, упорно, однако, повторявшиеся государственными людьми, которым пришлось управлять Францией в особенно критический момент. Однако довольно невероятно, чтобы члены Комитета общественного спасения сочинили целый фантастический роман для того, чтобы избавиться от неудобной оппозиции”, — писал А.Матьез (73, с.197). Но и этот историк, детально изучивший продовольственные кризисы и связанные с ними политические схватки, не смог обнаружить истоки этого мнения якобинских вождей. Несомненно, что правильному пониманию экономических бед мешало аномальное мышление. Монтаньяры, принявшие декрет о твердых ценах на съестные припасы, впоследствии утверждали, что эта мера была им навязана интригами контрреволюции. “Заговорщики, — говорил Робеспьер в своей последней речи, — заставили нас, против нашей воли, принять принудительные меры, необходимость которых была вызвана только их преступлениями, и довели Республику до самой ужасной нужды...” (73, с.108). По Бареру, закон о “максимуме” на предметы первой необходимости “...это западня, расставленная Конвенту врагами Республики, это подарок из Лондона” (там же). Главный финансист якобинской диктатуры Камбон уверял, что экономические трудности усугубляются или даже полностью вызываются при помощи средств, ассигнованных Питтом на подрыв денежной системы Франции (71, т.3, с.93). Феномен маскарада заслонил истинные причины продовольственного кризиса, которые отступили на задний план во время ожесточенной борьбы с мнимыми виновниками голода. Народ верил, что все беды исчезнут, как только гильотина поглотит аристократов и заговорщиков. Но одним этим практическим соображением трудно объяснить взрыв ожесточенно-радостного настроения и всеобщий интерес, который вызвали первые казни. На площадях, где устанавливалась гильотина, собирались многотысячные толпы. Приходили семьями, с женами и детьми. Отцы поднимали детей на плечи. После падения каждой головы оживленно делились впечатлениями. “...Торговки кричали: “Свежего! Пить! Горячие нантерские пирожки!” В дни самого большого ожесточения почти каждый раз, когда падала голова, появлялся Жако, помощник палача, брал пригоршню теплой крови и обрызгивал близко стоящих зрителей, которые отвечали громким “Ура!” и бросали вверх шапки и палки” (40, с.113). На казни короля присутствовало не менее 80 тыс. человек. В только что пролитой крови смачивали носовые платки, острия шпаг. Кусочки коричневого королевского камзола уносили как сувениры. Возвращаясь, оживленно болтали, смеялись, пели, пили в кабачках (7, т.8). С не меньшим интересом наблюдали казнь королевы. Когда палач поднял за волосы ее окровавленную голову, площадь огласилась радостными криками (12). Многочисленные “изменники”, последовавшие за королевской четой, умирали в окружении возбужденной, негодующей и в то же время довольной толпы. Это были казни-праздники, казни-народные гулянья, но обилие зрелищ не могло все же восполнить недостаток хлеба. Да и сами казни с их установившимся ежедневным ритуалом довольно быстро утрачивали привлекательность новизны. Правда, немало делалось, чтобы внести разнообразие. Так, в Лионе казни проходили при свете факелов. В Аррасе при падении каждой головы оркестр играл революционную песенку “Ça ira”. В Метце головы гильотинированных насаживали на пики и несли к домам казненных, чтобы показать семьям. В Лавале голова Лароша, депутата учредительного собрания, была выставлена на доме его вдовы (12). В конце концов зрелище насильственной смерти стало обыденным явлением, с которым свыклись и которое уже не вызывало ни радостного возбуждения, ни слишком тягостного угнетения. Повседневность казней отразилась в женской моде: стали носить сережки в виде маленьких гильотин из позолоченного серебра. Заключенные забавлялись, разыгрывая в тюрьмах сцены гильотинирования (7, т.11). Нашлись практические люди, которые изготовляли из волос гильотинированных женщин так называемые “белокурые парики”. Ношение их, как пишет Т.Карлейль, вызывало немало проявлений “каннибальского юмора”. Этот же историк приводит описание Монгольяра: “В Медоне существовала кожевня для выделки человеческих кож. Из кожи тех гильотинированных, которых находили достойными ободрания, выделывалась замечательно хорошая кожа в виде замши” (35, с.564). Первые протесты эпохи террора касались вовсе не числа казнимых и тем более не справедливости наказания. В народе возник и стал упорно распространяться страх, что возрастающее число трупов способно повредить здоровью живых. Возмущение кровавой работой Каррье проявилось в Нанте не раньше, чем запах разложения 4-х тысяч расстрелянных вандейцев, погребенных в каменоломнях, проник в город и “терроризировал его” (71, т.3, с.91). Л.Блан приводит характерное свидетельство этого рода чувств — письмо прокурора Шометта Парижскому департаментскому управлению: “Спешное. Граждане администраторы, мне донесли о беспорядке, на который обращаю вашу бдительность и вашу гуманность. После публичных казней по уголовным приговорам кровь казненных остается на том месте, где она пролилась. Сбегаются собаки и лижут ее. Толпа людей любуется этим зрелищем, приучающим души к жестокости. Люди более мягкого характера, но близорукие, жалуются, что им случается ступить нечаянно ногами в человеческую кровь. Вы понимаете, что подобный беспорядок должен быть быстро прекращен... Полагаюсь в это отношении на вашу любовь к порядку и добрым нравам” (7, т.9, с.389). Для прекращения беспорядка требовалось устроить сток крови. Но и сами казни со временем стали вызывать все большее неудовольствие. Чтобы поддержать видимость патриотического духа во время наказания мятежных департаментов Юга, приходилось нанимать платных хлопальщиков, рукоплескавших при гильотинированиях (45, т.3). Летом 1794 г. парижане, услышав знакомый стук роковых телег, везущих осужденных к эшафоту, поспешно запирали лавки, закрывали ставнями окна домов. Значительный профессиональный интерес врача, несомненно, вызывает широко распространившееся в эпоху террора явление — стремление к самоубийству. “Любовь к жизни, — писал Ленотр, — это главнейшее чувство всякого живого существа, совершенно ослабела во время террора. Жизнь в то время стала бременем; доказательством тому служит равнодушие и даже как будто чувство удовлетворения, с которым осужденные отправлялись на казнь” (95, с.11). Десятки примеров такого поведения собраны в исторических трудах. Один солдат, отправляясь в Трибунал, поел устриц, выпил белого вина, раскурил трубку своим обвинительным актом. На суде он охотно подтвердил все обвинения, а слова защитника, что он, вероятно, сошел с ума, парировал следующей фразой: “Я никогда не сознавал так хорошо, что у меня здравый ум в голове, как в эту минуту, когда я скоро потеряю ее” (7, т.11, с.106). Многочисленные случаи суицидального поведения могли иметь различные побудительные причины, но весьма сходный способ осуществления. Те, кто стремился к самоубийству, избирали орудием Революционный трибунал, усиленно демонстрируя свой роялизм. Одна женщина, узнав о казни возлюбленного, написала Конвенту вызывающее письмо, закончив его криминальной фразой: “Да здравствует король!”, и приложила написанную собственной кровью расписку, удостоверяющую ее здравый ум (7, т.11, с.106). Во время массовых казней родственники осужденных молили судей позволить им умереть рядом с близкими. Девушка, потерявшая отца, братьев, жениха, на коленях выпрашивала себе смертный приговор, говоря, что религиозное чувство не позволяет ей лишить себя жизни (45, т.3). В стремлении к самоубийству при посредстве Революционного трибунала всегда присутствовала, конечно, немалая доля протеста. Иногда такой протест выступал даже как главная причина суицидального поведения. А.Ламартин пишет о девушке необычайной красоты, дочери рабочего, представшей перед судом за отказ носить трехцветную кокарду. Она отвергла попытки судьи привести дело к мирному исходу, сорвала этот знак республиканской лояльности, который пытались прикрепить к ее волосам, и без колебаний пошла на эшафот (45, т.3, с.389-390). Графиня де-Грамон на вопрос, не поддерживала ли она связь с врагами революции, сказала: “Я могла бы дать отрицательный ответ, но моя жизнь не стоит лжи” (12, с.265). Колло д’Эрбуа, организатор казней в Лионе, был удивлен весьма слабым впечатлением, произведенным ими. Он докладывал Комитету общественного спасения о своеобразном безразличии к жизни, “которое можно даже назвать презрением к смерти. Вчера один зритель, возвращаясь с места казни, сказал: Это не слишком страшно. Что бы мне сделать для того, чтобы быть гильотинированным? Оскорбить депутатов?” (71, т.3, с.89). Сознательное уничтожение собственной жизни практиковалось и противниками революции, и ее страстными защитниками. Когда Конвент проголосовал за осуждение Робеспьера, его младший брат потребовал обвинительного декрета и для себя. Также и Леба, вырвавшись из сострадательных рук, бросился на трибуну, чтобы заслужить участь своих товарищей по фракции — эшафот (7, т.11). Последние монтаньяры, по описанию Е.В.Тарле, были люди, закаленные в боях, отборные, бесстрашные, для которых невыносимо мучительной была гибель республиканских принципов. После неудачного прериальского восстания 6 из них были отправлены в Париж, в организованный Конвентом военный суд. По пути они не раз могли бы бежать, но лишь договорились покончить с собой, помогая друг другу. Выслушав приговор, Гужон нанес себе удар в грудь спрятанным кинжалом. Ромм, выдернув из тела товарища кинжал, поразил себя в грудь, в шею, в лицо. Дюкенуа, смертельно ранив себя, выдернул кинжал из своего тела и передал его Дюруа. Бурботт и Субрани воспользовались для смертельных ударов длинными ножницами (115). До 9 термидора те, кто решил умереть на гильотине, успешно применяли фразу: “Да здравствует король!” После падения Робеспьера оскорбительные письма Военной комиссии выполняли ту же роль. Луи Бернар Манье, известный под именем Брута Манье, сделал все, чтобы не миновать эшафота. Своим судьям он отправил следующее письмо: “Вырезателям патриотов, собравшимся в бойне, которую они именуют также Военной комиссией. Господа, я прибыл вчера и, воздавая должное усердию, которое вы проявляете, чтобы выполнить виды достойных ваших учителей-правителей, я приглашаю вас не забывать меня. Разите, разите, палачи, я умру, восклицая: Да здравствует Республика!” (115, с.543). И это при полном отсутствии признаков участия Манье в действиях против властей, так что даже Военная комиссия не решилась произнести смертный приговор. Особым видом суицидального поведения, привлекавшим патриотов, было самопожертвование. Стремление к такому альтруистическому самоубийству, как показано в I главе, во многом определяло поведение Робеспьера. А.Ламартин описывает договор, составленный жирондистом Гранженёвом и будущим монтаньяром Шабо в июле 1792 г., во время подготовки к свержению монархии. Чтобы ускорить события, первый просил второго убить его ночью близ калитки Лувра, а наутро обвинить двор. “Мщение народа довершит остальное!” (45, т.2, с.271). Шабо дает клятву все исполнить. Гранженёв возвращается домой, пишет завещание и отправляется ночью в условленное место. Но убийцы не приходят. Шабо заколебался. Когда террор обратился против самих патриотов, они не раз доказывали, что слова о готовности к самопожертвованию не были простым ораторским приемом. В одной тюрьме, где заключенных морили голодом, стремление помочь товарищам побудило одного из них обратиться к другим: “Желаю, чтобы мое тело послужило вам пищею несколько дней и продлило вам жизнь. Моя душа будет чувствовать свободу в ваших сердцах. Братья мои, съешьте меня!” (7, т.12, с.77). Хотя суицидальное поведение отмечалось во все периоды революции, именно в эпоху террора оно стало действительно массовым. Причины этого сложны и требуют специального обсуждения. Вряд ли, однако, следует придавать значение лишь ужасам террора, которые, как полагали наблюдатели, обесценили человеческую жизнь. Готовность продолжать эти ужасы при падении режима террора оставалась столь же сильной, как и в его начале. К тому же равнодушие к жизни, как и активное стремление к самоубийству, поражали своей частотой лишь в сравнении с более спокойными, мирными эпохами. Преобладающим чувством все-таки оставался страх. Конечно, к моменту падения Робеспьера недовольство террором приняло широкий характер. Санкюлоты убедились, что “максимум” и экономические репрессии не избавляют их от нужды. Сами революционеры пребывали в страхе превратиться из проводников террора в его жертвы. Но те, кто находился у власти, желали не заменить террор милосердием, они желали справедливого террора. Уменьшив свою интенсивность, несколько изменив формы и направления ударов, террор мог бы продолжаться десятилетия. Но Робеспьер нарушил единство революционной диктатуры, выступив против влиятельных членов Комитетов. 9 термидора, день падения Робеспьера, считается днем окончания эпохи террора. Но те, кто сверг Робеспьера, вовсе не думали о прекращении репрессий. Барер продолжал обвинять противников террора в сговоре против отечества, говорил о переодетых аристократах, которые призывают к милосердию. Он даже хотел оставить Фукье-Тенвиля во главе Революционного трибунала. “Пусть аристократия знает, что в этом храме законов есть только постоянная месть и беспощадные судьи” (74, с.14). Сам Фукье-Тенвиль объявил после казни Робеспьера: “Народ должен быть доволен. Гильотина действует, будет действовать, и дело пойдет еще лучше” (7, т.11, с.227). Комитет общественного спасения хотел лишь устранить некоторые злоупотребления, оставив систему в неприкосновенности. Но, победив Робеспьера, Конвент избавился от сковывавшего его страха, и Комитеты утратили над ним прежнюю власть. Закон 22 прериаля был отменен, Фукье-Тенвиль отдан под суд. Хотя его преступления были очевидны и подтверждались десятками документов и свидетельских показаний, бывшему прокурору Революционного трибунала пришлось испытать на себе также и удары аномального мышления. Одним из главных обвинений было “подстрекательство к восстановлению королевской власти”. Ранее Революционный трибунал приписывал это преступление Дантону, еще раньше — жирондистам. Аномальные обвинения всегда действовали сильнее реальных, а потому “самым верным средством загубить общепризнанных революционеров оказывалось впутывание их в партию антиреволюции, даже в тех случаях, когда вся прошедшая их жизнь делала забавным подобное обвинение” (12, с.167). За казнью Фукье-Тенвиля последовал процесс Каррье, обнаруживший все ужасы нантских потоплений. Каррье защищался мужественно, почти ничего не отрицая и парируя обвинения ссылкой на зверства противоположной стороны. Враги первыми открыли счет убийствам и резне. “Могла ли подать голос человечность, мертвая в эти ужасные минуты?”, — спрашивал он (7, т.11, с.244). Но перед судом прошли свидетели, неопровержимо доказавшие, что не только вандейские мятежники, но главным образом мирные жители Нанта были жертвами Каррье. 26 фримера (16 декабря 1794 г.) Каррье был гильотинирован. Конвент, наказывая самых кровавых героев террора, старался действовать в строгих рамках закона. Процессы шли неторопливо, рассматривался каждый документ, выслушивался каждый свидетель. Большинство законодателей стремились к умеренности и спокойствию. Двери тюрем раскрылись, “подозрительные” получили свободу. Вскоре прекратились казни, перестал функционировать Революционный трибунал. Казалось, что наступил конец террора. Но закончился лишь “красный” террор. И тотчас все громче и яростнее стали обвинять тех, кого называли “охвостьем Робеспьера”, союзниками тирана. Конвент постепенно, уступая давлению, двинулся по пути преследования бывших террористов. Ненависть усиливалась и, как это было в начале “красного” террора, секции стали требовать немедленного возмездия. Секция Тампль призывает гнев Конвента на свой прежний революционный комитет. Секция Монтрей разоблачает перед законодателями притихших сторонников Робеспьера: “Чего вы ждете, почему не очистите землю от этих людоедов? Не свидетельствуют ли их мертвенно-бледные лица и запавшие глаза о том, кто их вскормил? Велите схватить их... меч закона лишит их дыхания, которым они так долго заражали воздух” (108, с.168). Понятие террорист все более расширялось. Оно стало, как писал историк, паролем повсеместного преследования, с которым нападали теперь на любого последовательного революционера (77). Точно так же, как период “красного” террора выработал свое главное фетишизированное понятие аристократ, “белый” террор создал свое фетишизированное понятие террорист. С его помощью погубили немало искренних республиканцев, никогда не запятнавших себя репрессиями. Если прежде составляли списки аристократов, подлежащих суду Революционного трибунала, то теперь составляли списки террористов. “Если вы не накажете этих людей, — говорил Ровер в Конвенте, — каждый француз сочтет себя вправе убить их” (108, с.169). Но нетерпение новых поборников справедливого возмездия было слишком велико, чтобы они могли дожидаться законных действий правосудия. Стихийный “белый” террор вспыхнул в провинциях, и по преимуществу в тех местах, где когда-то разыгрывался “красный”. Началась охота за активистами Революционных комитетов, за теми, кто проводил реквизиции продуктов, собирал принудительные займы или просто приобретал конфискованное имущество. Бывших якобинцев убивали прямо на улицах. Ни пол, ни возраст не служили защитой. Священники, принесшие присягу Республике, уничтожались так же, как “террористы”. На Юге возникли специальные отряды преследователей — “отряды Иисуса” и “отряды Солнца”. Как и раньше, во время “красного” террора, толпу особенно раздражали заключенные, ожидающие суда в тюрьмах. Теперь это были активисты секций, члены Революционных судов, якобинцы, комиссары по продовольствию и другие агенты робеспьеровского периода. В Лионе стал говорить о необходимости “очистить” тюрьмы. 16 флореаля (5 мая 1795 г.) взрыв возмущения вызвало решение суда, который приговорил бывшего члена Революционного комитета Этьена Бонно к каторжным работам. Собравшаяся толпа, требуя его смерти, взломала двери тюрьмы и убила 99 политических заключенных; 6 из них были женщины. Тюрьму подожгли, и одна мать с ребенком на руках выпрыгнула из окна башни в огонь (74; 7, т.12). Лионские убийцы удостоились большей чести, чем сентябрьские. Суд оправдал их, женщины бросали цветы им под ноги, а вечером в театре на их головы возложили венки (7, т.12, с.48). Местные власти, как и в 1792 г., были бессильны, когда толпа набросилась на заключенных, перевозимых из одной тюрьмы в другую. Энских террористов, прикованных за шею и руки к стенам повозок, перебили ударами сабель, палок, камней. В тюрьме г. Э, где находились в ожидании суда якобинцы, толпа, овладевшая двумя пушками, выбила ворота и устроила побоище, во время которого погибли 44 заключенных, в том числе две женщины. У одной из них убийцы отняли четырехмесячного ребенка, которого она кормила грудью, топтали его ногами, а саму женщину сначала застрелили, затем разрубили ее тело на множество кусков (7, т.12). Обыкновенные убийства наскучили, и в Тарасконе организовали целый спектакль. Заключенных сбрасывали с замковой башни, стоящей на берегу Роны. Когда очередная жертва разбивалась об острые скалы, зрители, сидевшие на расставленных внизу стульях, долго аплодировали. К каждому трупу ножом прикрепляли дощечку с надписью: “Запрещено погребать под страхом смерти”. Угроза, как свидетельствует историк, была воспринята должным образом, и на берегу Роны собаки питались человеческим мясом (7, т.12, с.61). В Марсельском форте Сен-Жан погибло около 200 заключенных и между ними много людей, даже не подозревавшихся в терроризме. Как и во время сентябрьских убийств 1792 г., жестокость нередко принимала садистическую окраску. В Монброзоне совершенно нагих женщин привязывали к дереву Свободы и на глазах у толпы били воловьими жилами (7, т.12). Луи Блан описывает несколько случаев зверских убийств. Так, в общине Фер содержателя харчевни разрубили на куски, мозг бросили свиньям на съедение, а кровью поили собак (7, т.12). Конвент пытался умерить страсти, но после двух выступлений, вызванных отчаянной нуждой народа — в жерминале и прериале (апреле-мае 1795 г.), присоединился к истреблению террористов. Лозунг “Хлеба и Конституции 1793 г.” показался ему призраком робеспьеровских дней. Теперь террору против “террористов” придали законный вид. Конвент учредил Военную комиссию, судившую без присяжных, без защиты, без права апелляции. Комиссия приглашала только свидетелей обвинения. Вновь соорудили гильотину, и приговоры (как и до 9 термидора) приводились в исполнение в тот же день. Конвент получал множество поздравлений по случаю победы над последней вспышкой якобинского духа и призывы не мешкая покончить с заключенными. В те дни “многих охватила какая-то мания доносов. Эти доносы часто поражали своей нелепостью и бездоказательностью, что не мешало им иной раз приводить людей на гильотину, в особенности в течение первых трех недель после прериальского восстания... Хватали, словом, всякого, о ком кто бы то ни было доносил; случайно подслушанные неосторожные слова сплошь да рядом стоили говорившему, по меньшей мере, свободы (115, с.504). Самые последовательные республиканцы, герои 1793-1794 г., тысячами бросались в тюрьмы, убивались, ссылались. Активисты обоих видов террора непоколебимо верили, что их действия — это лишь справедливые меры в ответ на очевидные преступления их врагов. Массовые убийства в Нанте Каррье считал адекватным ответом на зверства вандейских мятежников. Повстанцы Вандеи, когда правительство предложило им сложить оружие, обещая прощение, ответили: “Вы предлагаете нам вернуться к нашим очагам! Где же мы возьмем их? Вы сожгли наши дома и убили наших жен и детей. Теперь вы хотели бы получить наш урожай и наше оружие...” (74, с.101). Ненависть, с которой преследовали террористов в Лионе в 1795 г., казалась самим преследователям справедливым возмездием за массовые расстрелы 1793 г. Но Колло д’Эрбуа, организатор лионских казней, считал, что жители города должны искупить “огнем молнии” свои ужасные преступления — мятеж против Конвента и убийства патриотов. Кровопролитие считалось необходимым для спасения великих принципов. Во время “красного” террора таковыми были Свобода, Равенство, Верховновластие народа. При “белом” терроре рядом со Свободой была поставлена Справедливость. Описывая ужасы “белого” террора, Луи Блан замечает: “...И эти зверства совершались во имя самых великих принципов, так как ни в одну эпоху слова справедливость и человечность не повторялись с такою охотою, составляя даже обиходные выражения туалетных принадлежностей. Дама не была бы одета по моде, если бы не носила головного убора “человечности” и корсета “справедливости” (7, т.12, с.78). Но нечто сходное было и в эпоху “красного” террора. Один житель Турена писал в июне 1793 г. своему соотечественнику в Швейцарию: “Ты можешь быть свободным сегодня, но достаточно одного облыжного доноса какого-нибудь мерзавца и назавтра ты очутишься в тюрьме. Нет более иного закона, кроме воли и каприза представителей, присланных в наши места Конвентом. Население, воображавшее себя освобожденным революцией 1789 г., обращено в настоящее рабство, а между тем слово свобода непрестанно и повсюду бросается в глаза. Его можно видеть начертанным громадными буквами на всех памятниках, оно красуется в заголовках всех общественных актов. У членов правительства, начиная от палача и кончая министром, оно не сходит с уст” (12, с.48-49). Каждый из видов террора включал официальную часть, представленную чрезвычайными судами, и часть стихийную, воплощенную возбужденными толпами, творящими расправы на улицах и в тюрьмах. Сентябрьские толпы 1792 г. состояли из бедных, плохо одетых, неграмотных санкюлотов. Убийцы 1795 г. были обеспеченными, холеными, щегольски одетыми молодыми людьми из “хороших семей”. Вожди 1793 г. — Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон, суровые республиканцы, не знавшие иных интересов, кроме интересов революции, аскетичные, чуждые стяжательству, развлечениям, любовным интригам, кажутся апостолами добродетели рядом с термидорианцами — дельцами и любителями развлечений. Но и в 1793 г. люди, подобные Робеспьеру и его соратникам, представляли собой лишь одинокие сияющие вершины в море житейской хляби. Автор уже приводил немало свидетельств широкого распространения всевозможных злоупотреблений во время террора 1793-1794 г. Конечно, после всех строгостей “красного” террора, наступила обратная реакция и увлечение балами, танцами, кутежами, вообще, “роскошной жизнью”, приняло всеобщий характер. Несомненно также, что систематическое истребление самых выдающихся вождей революции, начиная от Верньо и Барнава и кончая Дантоном и Робеспьером, привело к определенному истощению интеллектуальных сил и трибуну Конвента заняли люди малозначительные, посредственные. Но весьма любопытно и другое. Монтаньяры, больше всего сделавшие для свержения Робеспьера, — Тальен, Фрерон, Бурдон из Уазы, Баррас и др. — сами были наиболее известными героями “красного” террора. “Дерзание, всегдашняя готовность к тому, чтобы убить или быть убитым, отличают всю эту группу” ,— пишет историк (117, с.360). Эти термидорианцы были еще большими экстремистами, чем Робеспьер и Сен-Жюст. Но именно они возглавили после 9 термидора поход против “террористов”. Приходится признать, что оба вида террора проводились не только похожими методами, но иногда и одними и теми же людьми. Реакция, писал Минье, повторяла ход революции в обратном направлении почти с геометрической точностью (77). Одновременно с нападками на живых “террористов” уничтожали символы. Гигантская статуя Геркулеса, попирающего гидру, воздвигнутая для прославления Горы, была низвергнута по просьбе жителей квартала. Бюст Марата был сброшен в сточную канаву. Конвент согласился вначале с реабилитацией жирондистов, а затем и возвратил депутатские мандаты тем из них, кто остался в живых. Наконец, декрет о праздновании “Революции 31 мая — 2 июня”, доставивший власть монтаньярам, был отменен. Без понимания террора нельзя понять ни связь событий, ни поведение людей во время Революции. К сожалению, исследование террора оказалось в слишком большой мере связанным либо с обвинением, либо с оправданием революционного режима 1793-1794 г.г. Это проявилось уже в самом чрезмерном сосредоточении внимания на периоде “красного” террора, хотя он, по существу, вытекал из стихийного террора и переходил без значительной паузы в “белый”. Наиболее наивное и прямолинейное мнение о терроре состояло в том, что он был задуман как система уничтожения людей Робеспьером, то ли в одиночку, то ли с ближайшими соратниками, готовыми пролить потоки человеческой крови для завоевания тиранической власти (26). Хотя так думали, конечно, недоброжелатели Революции, можно привести похожий пример из другого лагеря. Гракх Бабёф писал после 9 термидора, что целью робеспьеровской тирании было планомерное уничтожение населения, чтобы привести его количество в соответствие с количеством производимых продуктов. Такой вариант изобилия якобы избрал Неподкупный и фанатически осуществлял его (74, с.55). Но исторические факты свидетельствуют достаточно убедительно: система террора никогда не планировалась вождями революции. И Робеспьер, и Дантон были вначале противниками всяких насильственных преобразований. Но постепенно, самим ходом событий, а особенно непреодолимым влиянием настроения низов, они были приведены к созданию режима террора. Террор породили, по Луи Блану, чрезвычайные обстоятельства: война со всей Европой, голод, мятежи, заговоры — то, что превратило патриотизм в “изнурительную лихорадку” и заставило всех живущих в то время чувствовать себя на поле смертельного сражения. “Этой-то чудовищной войной, объявленной под всевозможными видами новым идеям, и объясняется террор” (7, т.11, с.116-117). Террор являлся единственным средством национального спасения, писал Минье, ибо только при помощи диктатуры и террора удалось организовать и снабдить армии, разбить мятежи, защитить Францию от раздела (77). По А.Ламартину, “без чрезвычайной и сосредоточенной власти революция погибла бы неизбежно от внутренней анархии и контрреволюции извне” (45, т.3, с.274). Но установить такого рода власть возможно было лишь с помощью террора. Указанные мнения отражают, конечно, существенные обстоятельства, приведшие к террору, но выводят его из них слишком прямо и непосредственно. Первое возражение такому пониманию лежит уже “у поверхности”. Если террор можно понять как единственное средство, спасшее Францию от чужеземного завоевания, то почему же, спрашивает де-Брок, наибольшее число жертв относится к весне и лету 1794 г., когда Республика подавила мятежи и одержала решительные победы над войсками коалиции? Почему Конвент стал наиболее жесток, когда ему удалось победить всех своих врагов? (12). Другое возражение связано с направлением ударов, которые наносил террор. Камиль Демулен протестовал против чрезмерно широкого и неразборчивого его применения. Жак Ру, вождь “бешеных”, самый крайний сторонник репрессивных методов, писал из тюрьмы: “Я знаю, что при нынешних обстоятельствах неизбежно употребление жестоких средств... Но я знаю также, что арестуют, главным образом, вовсе не изменников, монополистов, спекулянтов, барышников и кровопийц... Среди арестованных больше невиновных, чем виновных... Верхом жестокости является сажать в тюрьмы как подозрительных всех тех, кто имел несчастье не угодить секционному комиссару, полицейскому шпиону, мелкому служащему, какому-нибудь клерку казначейства, приставу Национального конвента, швейцару, председателю народного общества или содержанке высокопоставленного лица” (30, с.151). Луи Блан пытался объяснить такую направленность террора: люди, утверждающие, что революция губила заведомо невиновных, грешат против истины. Почти все осужденные погибли только потому, что их искренне считали виновными. “Подобно тому, как в прежние времена и в других странах считали заслуживающим быть сожженным живым на костре всякого, кто не признавал господствующего в то время догмата о “пресуществлении” при таинствах, так в это время считали достойным смерти всякого, восставшего против принципов равенства и братства всего человечества и, конечно, этот род нетерпимости был более понятен” (7, т.11, с.117). Кто же эти люди, восставшие против священных принципов, и когда они навлекли на себя удары террора? Несомненно, таковыми считались аристократы и изменники. Но так же очевидно, что революция пришла “сверху” и начали ее именно дворяне. А.Матьез писал: “Революция началась в умах значительно раньше, чем в жизни, и в число ее ответственных творцов с полным правом следует включить именно тех, кто оказался ее первыми жертвами” (71, т.1, с.25). Когда по всей Франции вспыхнули крестьянские восстания, запылали замки, а жизнь и собственность землевладельцев беспрестанно подвергалась жестоким нападениям, суровых мер против бунтовщиков потребовали в Собрании не привилегированные, а депутаты третьего сословия. Либеральные дворяне, “более политичные и более великодушные”, чем буржуа, проявили и больше такта и больше сочувствия бедствиям народа. На знаменитом заседании Учредительного собрания 4 августа 1789 г. герцог д’Эгильон, один из самых известных аристократов и богатейших собственников Франции, сказал: “Народ стремится, наконец, сбросить иго и, надо признать, этот мятеж, хотя и преступный (всякое насильственное нападение преступно), может найти себе оправдание в притеснениях, жертвою которых народ является” (71, т.1, с.76). Вслед за герцогом д’Эгильоном и виконтом де-Ноайль, увлеченные страстным порывом великодушия, знатные дворяне, богатые священники, депутаты городов и провинций поднимались на трибуну Собрания, чтобы торжественно отказаться от своих древних привилегий. 11 августа архиепископ Парижский и кардинал Ларошфуко от имени духовенства Франции торжественно отрекся от церковной десятины без всякого возмещения. Аристократы де-Лакост и Александр де-Ламет потребовали не только отмены десятины, но и отчуждения в пользу нации всех церковных имуществ. Позже либеральные дворяне, сломив сопротивление своего правого крыла и вызвав необыкновенное воодушевление всего Собрания, способствовали принятию декрета об отмене наследственного дворянства и упразднении титулов — герцога, графа, виконта, маркиза, барона и пр., гербов и других символов аристократии. После бегства короля барон д’Эльбек предложил принять торжественную присягу повиноваться только приказам Национального собрания. И тотчас депутаты, состоявшие на военной службе, откликнулись на этот призыв. Линкур, Кюстин, Мену, д’Эгильон, Александр и Шарль Ламеты, Монморанси, Орлеанский, Ла-Марк, Крильон, Ларошфуко, Монтескье, Монтемар — “крупнейшие имена монархии, потомки храбрых рыцарей минувших времен — все взапуски спешили отдать свои шпаги на служение той конституции, которая навсегда выбивала рыцарскую верность из колеи” (7, т.5, с.297). И эти шпаги уже послужили революции почти в буквальном смысле слова в ее начальный трудный период: когда король, стремясь сломить сопротивление депутатов, приказал своим лейб-гвардейцам разогнать непокорное Собрание силой, либеральные дворяне — маркиз Лафайет, герцоги Ларошфуко и Линкур, д’Андре и др. стали с обнаженными шпагами у дверей и не позволили гвардейцам войти (71, т.1). В армии революция вначале захватила не солдат, а офицеров. В Бретани, Дофине и некоторых других провинциях они приказывали солдатам не стрелять в демонстрантов, отказывались проводить аресты (101). Хотя среди дворян, по преимуществу связанных с двором и, особенно, близких братьям короля, было немало людей, враждебных новым веяниям, привилегированные в целом разделяли энтузиазм образованной части общества. Невозможно признать ненависть к аристократам и их все более ожесточенное преследование следствием сопротивления этих людей идеям свободы и равенства. Зато аномальное мышление проявилось здесь в полной мере, и не только формированием фетишизированного понятия аристократ, но и феноменом маскарада. В первые месяцы Революции, во время крестьянских восстаний, распространилось мнение, выраженное, например, аббатом Барботеном в письме другому священнику, что аристократы, близкие двору, подстрекают несчастных крестьян поджигать замки и убивать их защитников. “Как много депутатов третьего сословия думало так же, как этот невежественный священник!” — удивлялся историк (71, т.1, с.75). Дело, однако, не в невежестве, ибо подобному стилю мышления оказались подвержены и выпускники лучших учебных заведений Франции. Позже, когда усилилась эмиграция и дворяне стали собирать на границах вооруженные отряды, появились как будто реальные основания для всеобщей к ним ненависти. Но, утверждал де-Брок, многие дворяне покинули страну не столько из-за намерений бороться с революцией, сколько из-за опасений за свою жизнь (12). Задолго до формирования государственного режима террора, народный террор против привилегированных вспыхивал время от времени с различной силой, особенно ожесточенно в 1789 г. и летом 1792 г., после свержения монархии. Однако эти репрессии трудно считать ответом на сопротивление аристократов идеям революции или даже их активные усилия защитить свою собственность. “Многие удивляются, — писал Т.Карлейль, — что дворяне не предприняли чего-нибудь для своего спасения, например, не соединились и не вооружились, ведь их было 150 тысяч и притом довольно храбрых” (35, с.157). Но в начале революции они разделяли общее увлечение новыми идеями и вместе со всей Францией надеялись на счастливые перемены. Увлечение было таково, что дворяне Реймса дали наказ своим депутатам “умолять короля соблаговолить отдать приказание разрушить Бастилию” (122, с.372). В дворянских наказах требование конституции звучало столь же решительно, как и в наказах третьего сословия, причем во многих областях от депутатов требовали вовсе не обсуждать просьбы короля о субсидиях и налогах до утверждения конституции (133). Даже после первых насилий часть привилегированных разделяла, вероятно, чувства герцога де-Бриссака. “Свобода столь драгоценна, — писал он, — что из-за нее стоит поплатиться некоторыми тяготами. Уничтоженный феодализм не помешает любить и почитать все доброе и ценное” (12, с.393). Сам герцог поплатился жизнью во время сентябрьской резни в Версале. Когда массовые репрессии стали заботой государства, преследование аристократов провозглашалось еще настойчивее, чем раньше. Но фактические данные, собранные после падения террора, оказались неожиданными. Революционный журналист Прюдом среди 13632 осужденных на смерть или погибших во время резни находит только 1278 дворян (12). Брок в списке гильотинированных насчитал 600 аристократов — менее четверти общего числа жертв. В списке 300 лиц, казненных в Аррасе, указаны фамилии 116 простолюдинов: купцов, медников, точильщиков, башмачников, кабатчиков, столяров, каменщиков, ткачей и т.д. Встречаются священники, юристы, врачи, но дворянских имен — совсем немного (12). Альбер Собуль приводит обобщенные данные о социальном составе осужденных во время террора: 84-85% принадлежало к третьему сословию (буржуа — 25%, крестьяне — 28%, санкюлоты — 31%); 8,5% принадлежало к дворянству и 6,5% — к духовенству. Эти цифры настолько трудны для объяснения с помощью того здравого смысла, который ищут историки, что А.Собуль вынужден ограничиться цитатой из Ж.Лефевра: “Но в подобной борьбе с перебежчиками церемонятся куда меньше, чем с прирожденными противниками” (108, с.133). Огромное число никому не известных людей, прошедших перед Революционным трибуналом и другими чрезвычайными судами, ушло в небытие без того, чтобы кто-то серьезно интересовался их убеждениями. Лихорадочная деятельность Фукье-Тенвиля создает впечатление, что он, главным образом, стремился к поддержанию непрерывной работы гильотины. Важно было обезглавить назначенное на неделю количество людей. При той ужасающей поспешности, с которой действовали чрезвычайные суды, нечего было и думать об установлении истины. Семейные казни, уничтожение женщин и детей доказывают, что даже политические мотивы отступали перед какой-то другой, более властной потребностью. Фукье-Тенвиль оправдывал лихорадочную деятельность Трибунала настроением народа, который “жаждет крови”. Но дать ему одну только кровь аристократов было задачей невыполнимой уже по физическим причинам. По Т.Карлейлю, чьи данные приводились выше, во Франции было 150 тыс. дворян. Брок считал, что аристократических семей было перед революцией около 26 тысяч. Многие из них эмигрировали, другие скрывались (12). Сиейес насчитывал 80 тыс. священников и 110 тыс. дворян. Тарже приводил гораздо большие цифры — 400 и 500 тысяч соответственно(133). В любом случае привилегированных было слишком мало, чтобы удовлетворить нетерпеливое желание наказывать виновников народных бедствий. Чрезвычайным судам приходилось довольствоваться теми, кто оказывался в пределах их досягаемости. Но здесь вступало в действие аномальное мышление, легко превращающее башмачников в аристократов, а жалобы на отвратительный вкус хлеба — в контрреволюционные речи агентов Питта и Кобурга. Истребление аристократов и изменников не было, однако, единственным выражением чувств, распространившихся в массах. Летом 1790 г. в городе Ниме произошла резня, сравнимая с печально знаменитой Варфоломеевской ночью, с той разницей, что пострадавшей стороной на этот раз оказались католики. В накаленной обстановке вражды пустяковая ссора вызвала битву с применением всех видов оружия между протестантскими и католическими ротами Нимского гарнизона. На помощь единоверцам пришли горожане и отряды крестьян. По некоторым данным, в этом небольшом городке погибло около 800 католиков. Католики ответили убийствами в деревнях. Обе стороны не щадили ни стариков, ни юношей, ни монахов, обе не брезговали грабежами. В монастыре разрушили аптеку, изорвали собранные в библиотеке книги (7, т.4). Автор уже приводил некоторые свидетельства всеобщего стремления нации к схватке с монархической Европой. Столица и провинции, умеренные партии и радикальные клубы, мужчины, подростки и женщины — вся страна к весне 1792 г. была полна нетерпеливого желания войны. Хотя Республике пришлось проявить весь свой героизм, мужество и решительность для защиты собственных границ и это породило иллюзию, что война с самого начала была защитой отечества, неопровержимые факты доказывают, что именно Франция выступила против своих колеблющихся и нерешительных противников. И это было еще одним проявлением тех чувств, того психического состояния, в котором пребывала нация после 1789 г. Отвлекаясь от биологической стороны определения, можно принять, что многочисленные и разнообразные насилия были выражением общего и значительного усиления агрессивного поведения. Разрушение старой общественной структуры, радикальное и внезапное, привело к жестоким столкновениям внутри структуры рождающейся. Революционные партии нападали на аристократов и мнимых аристократов, радикалы — на умеренных, республиканцы — на конституционных монархистов, различные республиканские партии — друг на друга. Фракции внутри партий ожесточенно сражались между собой. Покупатели расправлялись с лавочниками, горожане преследовали крестьян, прячущих продовольствие. Католики и протестанты убивали друг друга. Департаменты сражались с Парижем, и вся страна в целом устремилась с оружием в руках на своих соседей. Одной из распространенных иллюзий радикальных республиканцев являлось убеждение, что террор можно будет отменить, лишь только цели его сочтут достигнутыми. Но, как и всякое состояние, возникшее в сложной, в определенном смысле биологической системе, агрессивность (и связанный с нею террор) следовала своим внутренним закономерностям, одной из которых является цикличность. В.М.Бехтерев среди своих законов коллективной рефлексологии выделил закон периодичности или ритма: чем сильнее общественный подъем в одном направлении, чем быстрее и резче он проявляется, тем сильнее, быстрее и резче сменяющий его спад. Коллективное настроение подвергается периодической смене, что вызывается неустойчивостью самого настроения не в меньшей степени, чем внешними условиями (6). При большом стремлении к наукообразности можно было бы представить кривую, подъемы и спады которой отражали бы колебания во времени общей функции революционная активность-агрессивность, так же как и смену различных видов террора. Сильное возбуждение первого года Революции обнаружилось крестьянскими восстаниями, “великим страхом”, уличными расправами и другими проявлениями стихийного террора. Некоторое успокоение 1790 г. сменилось в 1791 г. расстрелом на Марсовом поле и первым периодом правого (“белого”) террора: Учредительное собрание приняло репрессивные декреты против “поджигателей”, вожди якобинцев вынуждены были на время скрыться. Этот период “конституционного” или “малого буржуазного террора” был, однако, неглубок и краток. Никто из революционеров не пострадал (28, т.1, кн.2). Видимое утомление, апатия, потеря интереса к общественным делам, столь встревожившие и Марата, и Камиля Демулена, продолжались лишь несколько месяцев и весной 1792 г. сменились мощным подъемом революционного возбуждения, вместе с которым последовало объявление войны, а затем — взятие Тюильри и сентябрьская резня в тюрьмах. Непрерывно нарастая, революционная волна породила “красный” террор 1793-1794 г.г. Его сменил после 9 термидора спад революционной активности с ослаблением республиканских принципов, который соскользнул в своем продолжающемся падении в бездну “белого” террора, столь же глубокую, сколь высока была вершина “красного”. Понятно, что если “белый” террор сопровождался спадом революционной активности, то он был проявлением активности противоположного свойства. В последующие годы продолжались небольшие волны усиления агрессивности то “белого”, то “красного” толка, связанные с перипетиями борьбы термидорианцев, роялистов и последних монтаньяров. Так, после выступления роялистских секций 13 вандемьера (5 октября 1795 г.), разбитого вооруженной силой Конвента во главе с Баррасом и Бонапартом, Собрание декретировало суровые меры, учредило военные суды для немедленного наказания мятежников. Но после нескольких смертных приговоров это “шуточное увлечение терроризмом”, как назвал его Л.Блан, закончилось (7, т.12, с.430). С новыми волнами террора их амплитуда становилась все меньше, а продолжительность (период) короче. Происходило затухание колебаний революционной активности-агрессивности, наибольший подъем которых приходился на героическую эпоху 1793-1794 г.г. Уже в 1795 г. вполне обозначился результат этого процесса. Брок приводит следующее свидетельство современника: “Нация, рассматриваемая в массе, не имеет политической воли; фанатизм ее притуплен; у нее никогда нет готового общественного мнения; не стоят ни за монархию, ни за республику, но все желают установления прочного правительства, все равно какого, только бы оно покончило с Революцией” (12, с.101). Франция созревала для прихода Наполеона. Явившись, он вызвал ликование столь же бурное и всеобщее, какое раньше вызвал приход Революции. Нисколько не сомневаясь в происшедшей перемене, Наполеон ни в грош не ставил прежние убеждения противников тирании. Он приглашал под свои знамена и умеренных, и якобинцев. Сиейес, защитник прав третьего сословия, стал сенатором империи с 200 тысячами ливров годового дохода. Мерлен де-Дуэ, член Комитета общественного спасения, юрист Конвента и автор террористического декрета о подозрительных, сделался прокурором кассационного суда и графом империи. Камбасарес, бывший президент Конвента и член комитета общественного спасения, превратился в эрцканцлера и князя империи. Фуше, один из самых решительных и радикальных комиссаров Конвента, сторонник наиболее глубоких преобразований, теперь поддерживал устои монархии в качестве министра полиции и удостоился титула герцога Отрантского. Из бывших членов Конвента 85 верно служили императору в его разветвленной администрации, 30 занимали крупные государственные должности, 23 сделались префектами. Знаменитый художник Давид, изображавший смерть Марата и Лепелетье, теперь живописал коронацию Наполеона I. Верность принципам 1789 г. сохранили немногие, и среди них также и те, кого патриоты преследовали как предателей, — генерал Лафайет и жирондист Ланжюине. Республиканские нравы, утратившие свою привлекательность, постепенно исчезли. Вернулись старые имена, формы вежливости, названия месяцев и дней. Якобинские метафоры: “гидра тирании, священные права свободного народа, правительство жрецов, факел гражданской войны и т.д.” вышли из употребления (47, с.345). Если террор явился проявлением общего повышения агрессивности, он все же не мог бы разыграться среди разумных существ без помощи особых искажений мышления. Феномен маскарада определил объекты террора. Феномен психического “слепого” пятна устранил из сознания многочисленные обстоятельства, противоречащие свидетельствам против разоблачаемых врагов. Универсальное оружие фетишизированных понятий позволило распространить террор на любые виды противников, обозначая их как аристократов во время “красного” террора и как террористов во время “белого”. Среди многих фетишизированных понятий скоро выделилось одно, получившее самое широкое хождение и имевшее непреодолимую силу. Это понятие — политика. В преображенном, почти мистическом смысле оно применялось почти всеми участниками великой драмы, даже и теми, кого оно толкало к эшафоту. Жирондисты в отчаянной и безнадежной борьбе с монтаньярами ни разу не предложили единственной меры, которая могла бы спасти вождей Революции — отмены смертной казни по политическим мотивам. Даже Кондорсе, знаменитый философ и математик, меньше, чем другие, подверженный искажениям мышления, не устоял перед магическим понятием политики. В январе 1793 г. он предложил депутатам Конвента: “Отмените смертную казнь за все преступления общего характера, оставив за собой право решать, надо ли сохранить ее за преступления против государства, потому что здесь вопрос ставится иначе: здесь являются соображения, которые не могут иметь места в других случаях” (82, с.486). Эти соображения привели на эшафот первых республиканцев, а самого Кондорсе принудили воспользоваться ядом. После суда над Дантоном и его товарищами глава Коммуны Флерио-Леско и один из присяжных Трибунала были окружены известными патриотами, которые выражали удивление и скорбь. Флерио-Леско объяснил: “Ваши рассуждения были бы справедливы в применении ко всякому другому суду, кроме Революционного, который не столько суд правосудия, сколько политический...” Как только было произнесено это слово, патриоты прервали объяснения: “Не говорите больше... Мы понимаем... Прощайте” (7, т.10, с.335). История никогда не откроет, что именно поняли эти люди. Председатель Революционного трибунала Герман полагал, что все отступления от юридических норм, включая и самый приговор дантонистам, полностью объясняются короткой формулой: “Это дело было процессом чрезвычайным и политическим” (7, т.10, с.333). Марат, со свойственной ему откровенностью, показал, как фетишизированное понятие политика нейтрализует обвинения во лжи и клевете (см. гл.1). Понятие политика всегда связывалось с понятием государственная необходимость или народное благо, ради которого стоит пожертвовать некоторыми юридическими формальностями или даже жизнью нескольких людей (десятков, тысяч). Национальный агент Пайан писал: “Хотя бы Филипп (Орлеанский) и был невиновен, он все-таки должен был умереть, если его смерть могла принести пользу” (7, т.11, с.141). Неразрывную связь террора с аномальным мышлением прекрасно отразил Луи Блан в своей образной характеристике этого периода: “Террор, подготовленный многовековым угнетением и подстрекаемый невероятными опасностями, обретался в самой основе положения вещей... Не только несправедливо, что террор спас Францию, но можно с определенностью сказать, что он извел революцию... Революционный трибунал был учрежден против партии заговорщиков из знати, но он стал казнить систематически партию революционеров. Ужасный закон о состоящих в подозрении навлек на Францию ночную тень, которую подозрение не преминуло наполнить призраками. В этой кровавой тьме, когда раздавались лишь раскаты грома и лица можно было разглядеть лишь при блеске молнии, революция била, не разбирая, по друзьям и врагам, в особенности по первым, так как они находились ближе” (7, т.12, с.448). |
|
|
|
|