Уход
Письма про
Алечку
Дорогие!
Посылаю вам
Манечкин
перевод письма,
которое Лиин
друг Йоси
написал,
узнав о
смерти Алика,
и отдал Лие
на похоронах.
Йоси очень
помогал нам,
проводил с
Лией в
больницах у
Алика многие
шабаты,
дежурил у
него ночами
с Лиечкой и
один. После
этого письма
мы еще раз
поняли, что
даже в
тяжелой
болезни и неадекватности
Алик был
способен
вызывать у людей
любовь и
восхищение,
что воздействие
его личности
на людей
сохранялось до
самого конца.
Покажите и
перешлите
это письмо
всем, кому
возможно. Г
Александру:
Я
познакомился
с тобой
только во
время твоей
болезни,
когда ты был
слабым
и усталым от
очередного
дня борьбы за
твою богатую
жизнь.
Но
когда я
заглянул в
твои большие
зеленые глаза,
я смог
почувствовать в них радость
и разглядеть
в них искры
святости. Настали
дни, когда я
приблизился
к тебе и узнал
тебя - и тогда
я подошел и
поцеловал
тебя в лоб. Ты
ответил мне
объятием и
ласковым
словом
(«спасибо,
дорогой»), как
будто бы говоря:
«Сейчас у
меня есть
силы
продолжать
бороться». Когда
настали
более трудные
дни, и ночи
стали
длиннее, и
страдания
твои
усилились, и
отчаяние
воевало с
твоей внутренней
радостью, я
обратился к
тебе на своем
ломаном
английском с
наглой
просьбой: Give a little smile, Alexander - и
ты сразу же,
как будто
улыбнуться
совсем не
трудно,
ответил на
мою просьбу
из
лабиринтов
своего
страдания и
улыбнулся
мне своей
чудесной
улыбкой, как
бы говоря:
только люби и
радуйся
своей участи.
И
когда мне
рассказали,
что ты
исполнял эту же
просьбу
твоей
дорогой жены
уже из-под кислородной маски,
незадолго до
смерти, как
бы стараясь
передать
другим эту
свою мысль,
не сдаваясь
ни на
секунду,
оставаясь
верным своей
великой любви
к жизни, я
понял твое
величие и
доброту
твоего
сердца,
которые вели
тебя по всей
твоей жизни.
Да будешь же
ты почивать в
мире.
А
Тебя, Владыка
мира, Царь
царей,
единственный
Отец - Тебя я
благодарю за
то, что дал
мне удостоиться
стоять рядом
с этим любимым
человеком;
несмотря на
то, что я и языка
его не
понимал, я
многому у
него научился.
Если бы
только я мог жить
так же, как он
и улыбаться в
трудные
минуты такой
чудесной
улыбкой.
С
любовью,
Йоси
Хадад
Перечитывала
и чистила
свою корреспонденцию
и поняла, что
хочу,
наконец, написать
тебе письмо.
Вообще-то я
решилась приехать
в сентябре в
Питер для
разорения и
продажи
родного
пепелища,
после чего
единственное
место, где
еще
оставался
дух, вещи и
запах Алика
такими,
какими он их
оставил,
перестанут
существовать.Он
будет только
на Масличной
горе, на
склоне под
русской колокольней,
на самом
древнем
действующем
кладбище
мира, без
цветочков,
песочков, скамеечек,
травки,
оградок, под
белым
иерусалимским
камнем,
сверкающем
на солнце
среди таких
же камней, и
не надо
ничего
сажать, красить,
сидеть-выпивать...
Я сама
выбрала это
кладбище;
Масличная
гора с
колокольней
видна из
моего
балкона,
прохладными
вечерами я сижу
на балконе,
смотрю на нее
и на окружающую
ее красоту, и,
веришь ли,
мне хорошо.
Уходил
Алик долго и
трудно, хотя
боли как таковые
его не
мучали. Он
все меньше и
меньше мог
выразить
мысль, он не
знал как
взять предмет
или
погладить
меня, но он
полностью сохранил
личность:
кротость,
радость
встречи
светилась в
улыбке и
часто в слезах,
которые он
старался
скрыть,
подняв вверх лицо.
Стихи
оставались с
ним до
последних дней;
когда ему
стало трудно
читать их
самому, их
читала я, а он
иногда
поправлял
почти шопотом.
Уж их он не
забывал и не
путал до самой
смерти. И
всегда
плакал,
объясняя
опять же
стихами: «Над
вымыслом
слезами обольюсь».
Со мной он
никогда не
говорил о
смерти, играя
в игру «Все
будет
хорошо», а
старшим внучкам
изредка
говорил: «Я
скоро умру».
Он терял все
больше и
больше с
невероятной
покорностью
и отвечал на
вопросы о самочувствии
неизменным
«Хорошо», хотя
был весь в
ранах и
грибках.
«Разве это
боль?» говорил
он. И тут
становилось
ясно, какая
душевная
боль его
мучает и днем
и ночами,
часто бессонными.
Умирал
он хорошо.
Врачи
приемного
покоя просто
влюбились в
него и делали
все, чтобы
ему помочь,
не причинив
лишних
страданий.
Нас было
четверо
вокруг него я,
дочка Маня,
зять Лева и
17-тилетняя
внучка Элишева.
Лева читал
молитвы, мы
гладили и целовали
его до самой
смерти и
после. Вот бы
и мне так. Я
столько раз
проживала его
смерть в
мельчайших
подробностях,
особенно на
пути в
больницу, что
не удивилась,
когда все так
и было.
Наверно, мне
это было засчитано
за молитву.
Не
пишутся
стихи,
Не
думаются
мысли,
Всю
душу заняла
Одна
большая
жалость...
Вот
разве что миндаль
Цветет
сквозь снег и
ветер,
А
больше
ничего на
свете не
осталось.
С
любовью Г.
Луковый
хлеб
Привет, дорогие. Написавши письмо Нине Катерли, которое получилось про Алечку, я поняла, что созрела писать о его последних месяцах. Пусть это будут письма; дневники и мемуары - не мой жанр. (Позволю себе самоцитату:
Пора
писать о
прожитом, о
людях,
Прощать
обиды,
подводить
итоги,
С
потомками
делится
чем-то
важным,
Чтоб
не уйти из
жизни без
следа.
След,
видишь ли...
Какая
ерунда!)
9 февраля
в день моего
рождения и за
два месяца до
своей смерти
Алечка меня
впервые в жизни
не поздравил.
Отсчет
времени -
даты, часы и
пр. для него
уже не
существовали.
На следующий
день я
рассказала
ему, что мы
всей семьей
провели
вечер в Бейт
Тихо.(Мы всю
жизнь все
рассказывали
друг другу; я
и сейчас,
чуть что,
рвусь ему
рассказать).
Этот ресторан
мы с ним
открыли
первые, а
потом он стал
весьма
популярен
среди родных
и знакомых.
Алек,
сидевший в
инвалидном
кресле, поднял
лицо вверх,
широко
открыл глаза,
чтобы
загнать
обратно
слезы и
сказал:
«Луковый
хлеб». Потом
опустил
голову,
прижался
губами к моей
щеке, стал с
силой
барабанить
пальцами по
моей руке и
сказал:
«Поздравляю
Котиньку, мою
дорогую
Лали.» Слезы
так и лились.
(Мой комментарий. В Тихо мы любили есть луковый суп, который полдвался в буханочках хлеба с вынутым мякишем. Алик, если не сидел сомкнув замком руки, барабанил по окружаюшим его предметам, а иногда и по мне. Я спрашивала: «Что ты делаешь?» Он отвечал очень нежно: «Глажу Котиньку». Лали звали грузинку-раздатчицу, которая очень его его любила и, если нас не было, кормила завтраком. Она говорила ему «Сашенька дарагой мой». Ее имя напоминало ему Есенина, и он часто называл им тех, кого любил. Я же была для него Котинькой, и русскоязычные медбратья тоже стали называть меня Котинькой.) Я сказала ему: «Не расстраивайся, тебе станет получше и мы снова пойдем туда все вместе». Он ответил: «На этом? Привязанный?» и похлопал по коляске. Дело в том, что, когда мы уходили, его привязывали скрученными простынями к коляске, иначе он мог встать и упасть. Он сам говорил: «Пусть привяжут». Я ненавидела это и спрашивала: «Разве ты будешь вставать?» - «А хрен #1084;еня знает». Он был собой, всегда оставался собой!
Он
всем
улыбался, и
был самым
любимым
пациентом, но
об этом
другой раз.
Пишите!
Мне это очень
важно! Всех
люблю и обнимаю.
Г
Гило
Мои
дорогие.
Последним
Алечкиным
домом было
некое
медицинское
учреждение
по уходу и
реабилитации,
расположенное
в иерусалимском
районе Гило.
Попал он туда
в ноябре 2002 г. Этому
предшествовала
серьезная
операция по
биопсии,
которая
нужна была
исключительно
для
протокола,
так как все
опухоли из ряда
глиом
лечатся
одним и тем
же
лекарством. А
диагностирована
была именно
глиома. После
операции
состояние
Алика резко и
во многом необратимо
ухудшилось.
Он перестал
самостоятельно
ходить, у
него
развилась
пневмония и
большой отек
мозга. Мы
привезли его
в приемный
покой
больницы
Хадасса
Эйн-Карем, где
он впал в
забытье, а мы
две недели
бились
головой об
стенку, чтобы
его лечили, а
не выписывали
домой как
безнадежного.
Да, там такая
политика
если ты попал
в больницу
после
неврологической
операции, а у
тебя пневмония,
иди (?) домой.
Если ты
лежишь в
онкологии, а
специфического
онкологического
лечения нет -
тебе там не
место, и
неважно в
каком ты
состоянии,
хоть умирай -
тебя выписывают
(что и
произошло за
два дня до
смерти). К
счастью, были
и заступники,
а мы твердо
держали
позиции, да и
младший
медперсонал
хорошо к нам
относился и
помогал
советами. (Слава
Богу, для
контактов
мне хватало
русского и
английского,
ну а про
Манечку и говорить
нечего, она
такая
молодец.) Но
вот, наконец,
наступил
момент, когда
Алечка, открыл
большие
глаза,
посмотрел
ясно и сказал
с улыбкой: «Я
что, типа
умирал?» И мы
трое захохотали
и заплакали.
Вскоре его
перевезли в
Гило.
В
Гило его
прекрасно
встретили и
очень полюбили.
Вынули из
него
бесконечные
трубки, которые
так обожают в
Хадассе для
упрощения
физиологических
процессов,
посадили в инвалидную
коляску и
вскоре
состоялся
наш первый
выход в общую
столовую, где
проводят
большую
часть дня
сидячие больные.
Я уже изучила
тамошнюю
диспозицию и
очень
боялась
этого выхода.
Картина
такая: большинство
не может есть
самостоятельно,
многие спят,
кто-то кричит
на одной
ноте, некоторые
не говорят, и
лица,
лица...Алечке
подобрали
соседство
получше, и
вот он за
столом -
красивый
ясноглазый
элегантный
интеллектуал
вот как он
тогда
выглядел. Он
поглядел
вокруг, и в
глазах его
читалось: I don't belong here
«Я не отсюда».
Вот тогда он
первый раз
поднял лицо
вверх. И ни слова.
Почему
его так
любили? Ведь
по ночам он
был очень
беспокойным
пациентом, а
ночью он по большей
части был без
нас. Из- за
больших доз
стероидов,
необходимых
для снятия
отека мозга,
он страдал
двигательным
возбуждением,
ночью не
спал, все с
себя скидывал
и пытался
перелезть
через барьер
кровати,
ранил руки и
ноги и громко
кричал непонятные
слова. Он был
тогда еще
достаточно силен
и ловок. Но
стоило к нему
подойти, как
он улыбался,
говорил
«дорогой» или «dear
friend», уверял, что
ему ничего не
нужно, что у
него просто
«restlessness», а
чувствует он
себя хорошо.
Он всем
улыбался,
всем был
доволен, целовал
ручки,
говорил
ласковые
слова, иногда
шутил.
Конечно,
многое он
постепенно
терял, но не
улыбку. Он
оставался
красив,
обаятелен,
благороден.
Ко мне часто
подходили
посетители и
спрашивали
кто он,
восхищались
его
интеллигентной
внешностью и
доброй
улыбкой. Тем
большим
контрастом
выглядела
реакция на
него тех,
которые видели
не то, что
осталось, а
что он
потерял, и
смотрели с
состраданием
и тоской.
Конечно, у
них были
другие точки
отсчета, но
нельзя было
не заметить,
что он
оставался
собой.
Пока
все. Пишите,
мои дорогие. Г.
Баратынский
Как-то
в декабре
(или январе?)
звонит мне
вечером Лия
из Гило:
«Бабушка,
бабушка,
дедушка тут у
Миши читает
Баратынского.
Он такой
хамуд (милый,
славный). У
него глаза
так и сияют! И
не просто
Баратынского,
а раннего,
представляешь,
РАННЕГО! И
все его
слушают».
Миша - это
русскоязычный
специалист
по лечебной
физкультуре,
а ВСЕ - это
русский
медперсонал.
Алек очень
любил
заниматься у
Миши. Там он
ходил, делал
упражнения, и
чтобы снять
напряжение,
Миша в это
время
обсуждал с
ним высокие
материи -
поэзию,
теорию
относительности,
религию,
этику и т.д.
Так дошли и
до
декламации
стихов. Вы ведь
знаете, как
Алек читает
стихи. ( Бог
мой, написала
и поняла, что
должна была написать
«читал» и
«помните», но
не хочу, не
буду
стирать).
По-моему, он
читал их
лучше всех. Слух,
что
Александр
замечательно
читает замечательные
стихи, быстро
разнесся по
больнице, и
не только к
Мише, но и к нам
в палату (он
тогда был
один) стал
приходить
русский люд.
«Вот пришел
отдохнуть,
пообщаться,
послушать
стихи»,
говорил один.
«Александр,
Вы все
понимаете, в
чем смысл
жизни?», спрашивал
другой. И
Алек
неизменно
отвечал: «В
любви». Они
обращались к
человеку,
которого им
приходилось
кормить, который
не помнил их
имен, который
мучал их, выплевывая
таблетки,
которого
мыли,
переодевали
и т.п. И
бесконечно
его уважали.
Алек, если
бывал в
форме,
получал
большое
удовольствие
от этого
внимания. Я
замечала, что
он читал
стихи с
большей
эмфазой, чем
раньше и что
он непрочь
был
обсуждать
любые вопросы,
даже те,
которые
раньше
обсуждать бы
не стал,
считая себя
недостаточно
компетентым.(он
всегда
посмеивался,
что я лезу
обсуждать
все темы). Он
даже немного
актерствовал,
видя такое
внимание к
себе. Кстати,
знакомые и
приятели, за
редким
исключением,
разговаривали
с ним иначе
(да простят
они меня, ведь
я понимаю,
что им было
трудно
справиться с
жалостью).
Так, когда
Фима Э.
спросил его,
помнит ли он
Марика
Вассермана
(не менее
близкого ему,
чем сам Фима),
Алек дал ему
отпор: «Ты что,
Фима,
обалдел? Что
ты несешь? Как
я могу не
помнить
Марика? Да я
его лучше тебя
помню!» В
общем, он
стал
гордостью и
легендой
этого дома в
Гило, и позже,
когда он уже
ничего этого
не мог, да и не
хотел, я
услышала
такой
разговор
между посетителями:
«Кто этот
человек с
таким благородным
лицом?» - «Это
Александр из
Петербурга,
он профессор
математики,
поэт и
музыкант».
Так что знай
наших.
Всех
обнимаю. Г.
P.S.
Дополнение
Наибольшее восхищение аудитории вызвал не Баратынский, не Пастернак и не Цветаева, а Поль Верлен. Алек как-то прочел по французски «Des sanglots longue du violon del automne». Читал он в столовой в конце трапезы, очень тихим голосом (помните, он стал тихо говорить еще в Питере) в окружении поклонников. Вокруг был гул голосов, скрип увозимых колясок, бренчание убираемой посуды. Но все слушали тихие непонятные стихи в молчании и благоговении. Читал он прекрасно, упиваясь музыкой стиха с его ассонансами и аллитерациями. Потом он назвал поэта, сказал, когда он жил, кто его переводил и сам легко и красиво перевел стихи прозой. Это ОН, который путался в именах, не справлялся с датами, не мог производить простейшие арифметические действия и подобрать нужного слова для выражения своей мысли. И всегда стеснялся этого, нервничал и уходил от вопросов. Читая стихи, он был спокоен, уверен, приятно возбужден. Тут же побежали за некой франкоязычной Мадлен, которая персонально обслуживала одну больную даму из МИД'a. Алека заставили читать еще раз, она благосклонно выслушала, подтвердила, что это Верлен и поправила произношение. Публика была шокирована, они, небось, ожидали, что Мадлен падет ниц, и Алек еще их уговаривал, что произношение у него и правда плохое.
Чтобы
лучше понять эту
историю, надо
представить
себе «расклад»
медперсонала
в Гило. В
отделении
два врача,
главврач и
дежурные
врачи ночью и
в
выходные. Все
врачи
русские,
кроме
главной, которая
к тому же
практически
не говорит по-английски,
а потому
сильно
комплексует.
Медбратья и
медсестры
тоже на 70%
русские, и
администратор
русский, а
санитары
разные арабы,
нерусские
израильияне
и русские
израильтяне.
Уборщики
только арабы,
в пищеблоке две
грузинки.
Арабы своей
работой
дорожат, а
русским
санитарам
она нередко
западло. Но
большинство
санитаров
работает
добросовестно,
хоть и за
гроши; если
что - мигом уволят,
а работа
тяжелейшая.
Арабы все из
одной
деревни в
пределах
Иерусалима,
хорошо знают
иврит;
объясняются
по английски.
Русские с
бору по
сосенке - из
разных
республик и
городов.
Среди них -
две
художницы,
классная
модельерша,
зав.
хирургическим
отделением
из Тюмени и
даже один
убийца. К нам
все относятся
очень хорошо,
а с
некоторыми
русскими мы
просто
дружим. Очень
набивался на
дружбу и
Сергей. Он
был толковым
санитаром, но
любил
подчеркнуть,
что он здесь
только для
налоговой
инспекции, а
сам
бизнесмен и
брокер, его
главный
доход в евро.
Ему было за
сорок, он
курил трубку
с
ароматнейшим
табаком и,
уходя со
смены, любил
заглянуть в комнаты,
чтобы
продемонстрировать
свою отменно
джентельменскую
одежду. Он
интересовался
нашими
профессиональными
занятиями и
как-то, кормя
соседку по столу в
то время как
я кормила
Алека,
сказал, что
хочет со мной
посоветоваться.
У него, мол, в
бизнесе
бимодальное
распределение,
а компъютер-де
не знает что
с ним делать.
Распределение
какой
величины и по
чему - мне
выяснить не удалось,
тем не менее
он был очень
мной доволен
и обещал
принести
необходимые
материалы.
Алек
разговор
слышал и
молчал, но в
палате
довольно
неожиданно
сказал:
«Слова-то
какие знает.
Ничего он не
принесет». Я
была страшно
рада столь
адекватному
высказыванию
и попыталась
эту тему
развить, но
Алек мрачно
сказал:
«Отстань про
него. Клади
спать».
Как-то в конце февраля, когда Алек уже перешел в разряд тяжелых, я не справилась с его туалетом и вызвала санитара. Пришел Сергей, уже торопясь на обед, и, работая, читал мне отвратительную нотацию о том, как я плохо все делаю и из-за этого его задерживаю. Может быть я и делала все плохо, но от санитаров слышала одни благодарности, поэтому я, усталая и расстроенная, сказала: «Сергей, прошу вас, не читайте мне лекции, мне и так тяжело». Что тут было! «Ах, это только Вам положено читать лекции! Вы у нас интеллигенция! Да я больше Вашего читал лекции! Это только в этой поганой стране я вынужден попы мыть!» «Наконец-то я поняла, в чем Ваша проблема», - сказала я. Теперь он уже орал не помню что; главная мысль была, что пусть Александр падает или тонет в говне, он и близко не подойдет и чтоб я его с этих пор называла Сергей Валерьевич. И тут Алек, с которым он в это время работал, как-то вырвался из его сильных рук и, рискуя упасть, закричал громким шопотом: «Я не позволю кричать на мою жену! Больше никогда ко мне не подходите!» - «Слушаюсь, профессор», и Сергей, не доделав дел, хлопнул дверью. Потом Алек лежал в постели, весь дрожа. Обычно он или сразу засыпал, или мучался все полтора часа, стуча ладонями по барьеру кровати, выбрасывая из под себя подушку, а потом беспомощно искал ее и выкрикивал непонятные слова и буквосочетания. Иногда он говорил мне: «Полежи со мной, Котинька». Если такая возможность была, я опускала барьер и пристраивалась рядом, но он продолжал двигаться и стучать по кровати, по мне... На этот раз он не спал и не шевелился, лежал все полтора часа с открытыми глазами. Я спрашивала, что с ним, старалась успокоить, но он только повторял «Нахамили» и помнил это не один день.
Memento mori
Не
знаю, зачем
древние
решили это
изречь, по-моему,
с первых
сознательных
лет люди и (да и
животные) ни
на секунду об
этом не забывают
даже в самые
неподходящие
минуты. Алик же
уверял, что
это не про
него. Мол,
думаю, конечно,
но в голове
постоянно не
держу. (Он писал
в дневнике,
запись от 30
апреля 1996 года:
«С некоторых
пор я стал
бояться
смерти. Наше
сознание
настолько
эгоцентрично,
что эта фраза
воспринимается
совершенно
однозначно.
Если человек
боится
смерти, то
ясно, что
своей смерти.
Между тем это
не обязательно
так. Я,
например,
боюсь смерти
своих друзей.
Мы уже
потеряли Яшу
Гуревича, Бэфра,
Леву
Друскина, и
предстоят
новые потери,
об этом
страшно
думать.
Трагедия
людей,
доживших до
глубокой
старости как
Марк Шагал
это трагедия
одиночества:
все люди их
поколения
уже умерли. (у
Трифонова
есть заметка
о Шагале, там
есть об
этом)») И
вот смерть -
реальность,
определенность,
близкая
неизбежность.
Приходится
не только думать
о ней, но и
как-то жить с
этой новой
реальностью.
Первым
сообщил ему
диагноз незнакомый
нейрохирург,
смотревший
томограмму.
Он сделал это
достаточно
мягко,
добавив что
операция
привела бы к
полной
инвалидизации,
но можно
лечить
ускоренными
электронами,
и тут же
позвонил и
договорился.
Алик как-то
потух и
спросил
только:
«Опухоль
злокачественная?»
«Об этом речи
нет». Он
согласился ответить
так по нашей
с Олей
просьбе, так
как без
биопсии имел
на то
формальное право.
Мы сели в
такси, я
держала его
за руку, рука
была вялая.
Дома он
быстро обрел
свою обычную
форму,
любезничал с
сестричкой
Юлей, которая
делала ему
внутривенные,
послушно
посещал
исследования,
о которых
потом с большим
юмором
рассказывал,
на облучении
вел себя так,
что очень
занятый и
немногословный
радиолог
Сергей
Иванович при
прощании
сказал: «Я
счастлив был
с вами
познакомиться.
Никогда не
встречал
более
жизнерадостного
пациента и
его семьи».
При встрече с
новыми
врачами он
всегда
говорил: «Я
знаю свой
диагноз и
уверен, что
вы меня
вылечите». Я
уверена, что
это был
сознательно
выбранный
стиль
поведения,
наиболее для
него естественный.
Он все
замечал, что
с ним
происходило
и старался не
сдавать
позиции - с
компъютером,
ходьбой,
машиной.
Только вот в общих
разговорах
принимал все
меньше и меньше
участия,
отмечая, что
они стали ему
неинтересны
и трудны.
Писал
дневник,
письма. Иногда,
еще до
больницы, он
спрашивал:
«Неужели ты
не видишь,
что мне с
каждым днем
хуже?» Но потом
давал себя
уговорить
или делал
вид. После
отъезда Димы
лежал молча
весь день.
Ужасным
потрясением
была для него
смерть
Семы.Он
никогда так
не не
реагировал
на смерть
близких . Он
бросился на
кровать, обхватил
руками
голову и
буквально
забился в рыданиях,
повторяя:
«Семочка,
Семочка!» И
долго лежал,
отвернувшись
к стене и
плача. Плакал
ли он только
по Семе?
В
сентябре он
сделал
отдельную
запись:
СМЕРТИ
В СЕНТЯБРЕ
Иофе
Веньямин - 21.04
Скуратов
Олег - 04
Шустерман
Эдуард - 05
Зеликсон
Борис - 09
Муравин
Константин
Чулаки
Михаил
Вайсбурд
Соломон - 5.09
Даты,
кроме
последней,
неточны, да и
смерти не в
сентябре.
Этот список
повторяется
в разных его
компъютерных
записях. И в
это же время
он писал
замечательные
длинные
письма о
поэзии,
злодеях и
других
отвлеченных
вещах,
приводил в
порядок
содержимое
на новом
компъютере и
т.д.
Уже где-то в феврале, все менее и менее адекватный, он все больше отталкивал мысль об опухоли, говоря, что у него пневмония. Мы вынуждены были напоминать ему, так как он норовил выплюнуть драгоценные химиотерапевтические таблетки, и от этого он тускнел на глазах. По этой же причине он ненавидел визиты к нейроонкологу Линецкому и отказывался выполнять все его тесты, хотя прекрасно мог. Последний месяц жизни он стал особенно кроток, все лекарства принимал, всем улыбался, но все больше погружался в себя, хотя бывали необыкновенные просветления. И ни одной жалобы. Вы знаете, что на смертном одре в ответ на мою просьбу он нежно улыбнулся из под кислородной маски и трубок. Перед смертью лицо его было спокойно, просто он стал все медленнее дышать. Умер он с закрытыми глазами, а значит в мире.
Я
вас всех
люблю.
Отпечатайте
письма для Мики,
Майи Евсея,
Заков.
Яркие огни
Почему
я пишу такие
письма
друзьям и
близким,
почему
именно эти
маленькие
истории? Алек
жил в болезни
десять
месяцев, и
про эти
эпизоды можно
вслед за
Вертинским
сказать, что
«они как
яркие огни
горят в его
ненастье». А
ненастье
было
огромным и
все
сгущалось. Но
ни одно дня
до самой его
смерти я не
сомневалась, что
под этим
ненастьем
яркое
незамутненное
небо его
личность.
Собственно,
всем близким,
кто общался с
ним
регулярно и
подолгу (и не
только им),
это было ясно
выражение его
лица, его
глаза
излучали ум,
чувства, доброту,
тоску,
радость. Он
просто
постепенно терял
способность
адекватно
выражать их,
так же точно
как не умел
сделать желаемого
движения. Я
просила его
взять мячик,
а он отвечал:
«А как? Научи,
меня,
Котинька». Я пыталась,
но рука
сопротивлялась,
он отнимал ее
у меня и
складывал
руки в
неизменном замке.
Но тут же,
задумавшись
или слушая
меня, он
машинально
брал и мячик,
и клубнику из
миски и
отправлял ее
в рот. Но когда
я предлагала
ему поесть
или попить,
он говорил:
«Покорми
меня», не знал,
как взять ложку
или кружку,
если не
удавалось
ввести его в
какой-то
автоматический
ритм. Я думаю,
что он не
утратил
способности
читать стихи,
потому что
знал их
наизусть, и
они вели его.
Но сильные
эмоции,
которых он
отнюдь не был
лишен,
пробивали
эту мутную
завесу действительно
как яркие
огни, и тогда
наступали
прояснения, и
он снова был
собой - тонко
и сильно
чувствующий,
благородный,
умный. Но
улыбаться он
умел всегда.
Воздействие
его личности
на людей во
все этапы его
болезни было
поразительным
достаточно
прочитать
прекрасное
письмо Йоси
Хадада или
увидеть с
какой
любовью и
уважением
относилось к
нему
большинство
окружающих;
они всегда
обращались к
нему,
разговаривали
с ним, даже
если знали,
что он не
ответит. Чем
еще можно
объяснить,
что арабка
сестра
Мерват в
Хадассе
всегда
гладила его
по лбу, когда
он был в
тяжелом сне,
а когда мы
попали в то
же отделение
месяцы
спустя,
узнала его и
поцеловала?
Когда Алека,
уже крайне
тяжелого,
увозили из
Гило, в
палату
пришли санитары,
среди них
громадный
араб Набиль.
Я поблагодарила
их и сказала,
что помощь не
нужна, но
Набиль
сказал со
слезами на
глазах: We just want to look at
Alexander. И в
последней
больнице на
его смертном
одре врачи
гладили его и
целовали. И не
надо думать,
что это у них
в заводе,
врачи здесь
куда как
деловые, им
не до эмоций.
Были, конечно,
и другие
примеры. Я
уже
упоминала про
трех врачей
из Хадассы,
«лечивших»
Алека в разное
время и всем
своим
поведением
показывающих,
что тратить
свое
драгоценное
время на
безмозглого
безнадежного
старика они
не намерены
(двое из них
были
«русские»). Что
ж, «разных
людей есть,
пан Алик», как
говорил
незабвенный
пан Антон. У
них свое ненастье.
Я
всех вас
люблю и
целую. Г
Юра
То,
о чем я
собираюсь
писать, никак
нельзя назвать
прояснениями,
скорее
затемнениями,
но весьма
примечательными.
В первые месяцы
жизни в
Израиле
Алечка писал
замечательные
письма, много
читал, даже
уходя на
операцию,
взял с собой
книгу
Эткинда. Но
он плохо ориентировался
в новой
квартире,
путал Манину
квартиру с
нашей, мог
заблудиться
по дороге к
Мане
(соседний
дом), нередко
путал компъютер
с
телевизором,
мобильник с
часами, а то и
с бритвой,
хотя
прекрасно
всем пользовался.
Однажды он
спросил: «А
почему Юра не
приходит? Он
ведь ходил ко
мне каждый
вечер. Но Юра
же в России, а
мы в Израиле.
Но 7-я Советская
от нас
полтора
квартала».
Дальше шло длинное
выяснение
географических
и
топографических
деталей.
Алек, казалось
бы,
соглашался,
но в конце
заключал: «А
все-таки ты
мне не
докажешь,
что, дойдя до
угла и
повернув
налево, я не
дойду до
«Цитрона», а,
значит, и 7-я
Советская
рядом, там,
где была.»
Чтобы
кончить с
этим, мы шли
до
ближайшего
перекрестка,
и он убеждался,
что это улица
Митбар Иеуда
(Иудейская Пустыня).
Реакция была
разная, чаще
всего: «Я понимаю,
что ты,
наверное,
права, но
сердцем я чувствую,
что и я прав».
Вот то-то и
оно, что сердцем.
Сердцем, так
умевшим любить
и дружить.
Это
происходило
много дней и,
когда
приехал Дима,
он и с ним
выяснял всю
эту
географию,
которую,
кстати, знал
прекрасно.
После операции, выходя из пневмонии, он спрашивал: «Я умер?» «Как же ты умер, когда мы с тобой разговариваем». Дальше шли длинные разбирательства, и вроде я его убеждала, но спустя какое-то время он спрашивал: «А Юра знает, что я умер?»; или: «Ты, наверное, не сообщила Юре, что я умер, иначе бы он пришел». Позже, в Гило он спросил: «Мне сто лет?» И опять я его разубеждала, но через некоторое время он говорил: «Напиши Юре, что мне сто лет». Что только ему, бедняге, в голову не лезло, что бы только был повод надеяться на Юрин приход.
Я
люблю вас. Г.
Праздники
Прошли
осенние
праздники,
последние,
которые мы
праздновали
дома и
по-настоящему
все вместе. В
Хануку Алик
был уже в
Гило, Пурим
для меня был
самым
страшным
праздником -
Алек уже не
вылезал из
пневмоний и
катался взад
вперед
между Гило и
Хадассой;
накануне мне
сказали, что
все дело в
аспирации
(вдыхание
пищи из-за
нарушения
глотательного
рефлекса), и
надо
переходить
на питание
через зонд,
да и то это
ничего не
гарантирует.
Зонда Алик
определенно
боялся;
по-моему
только его
одного. Таких
больных
кормили
отдельно, но
иногда, когда
возвращались
к
нормальному
питанию, они
сидели в
переходный
период у нас
в столовой.
Напротив
Алика тогда
сидела красивая
благородного
вида Мириам,
часто с зондом.
Алик редко
задавал
вопросы, но
тут спросил:
«Она не может
есть? Никогда
не сможет?» Я
постаралась
ему
объяснить. На
его глазах
были слезы.
Весь
вечер я
раскладывала
на
компъютере пасьянс,
плакала и
думала. Еда
была
единственным
физическим
удовольствием,
которое ему
осталось. И я
решила
оттянуть эту
последнюю
потерю как
можно дольше,
перейдя на
мягкую пищу.
Странно,
назавтра я плясала
на веселом
Пуриме, как
полагается порядочному
еврею
невзирая на
обстоятельства,
и у меня
случился
тяжелейший
приступ гастроэнтерита;
с тех пор я
два месяца с
трудом
впихивала в
себя по 50г
пищи.
Пейсах
был сразу
после его
смерти. Он,
как полагается
по закону,
прервал нашу
шиву -
семидневное траурное
сидение. В
Пейсах все
были дома, и все
делали как
надо С нами
был Дима.
Было много
веселых
ритуалов и
песен.
Длилось это много
часов. Когда
мы пришли от
Манечки домой,
я сказала
Диме: «Знаешь,
а я здорово
отвлеклась».
Он ответил:
«Но ведь так и
задумано!»
Из
всех
праздников
для мыслей о
главном дается
Йом Кипур. В
прошлом году
мы провели его
с Аликом
вместе, почти
не выходя из
синагоги. И
были
потрясены
тем,
насколько
этот день
глубок и
светел.
Недаром люди,
особенно
женщины,
облачены в
белое. В стране
необыкновенная
тишина, улицы
пустынны, не
ходит даже
личный
транспорт,
люди постятся.
В прошедший
Йом Кипур,
читая в синагоге
по русскому
молитвеннику
молитвы, слушая
псалмы и
красивейшие
пиюты
(средневековые
стихи для
пения в этот
день), я
вспоминала
прошлый год и
наши с
Алечкой
разговоры. Он
был светел,
полон надежд.
В этом году я
вспоминала
любимые
Алечкины
строчки:
«Легкой жизни
я просил у
Б-га,\ Легкой
смерти надо
бы просить».
Надо ли? Не
открывается
ли на этом
пути
человеку
что-то самое
важное для
него и его
близких? Не
бОльшая ли
это милость,
чем
мгновенная
бездумная
смерть?
Дети и внуки
Начало
этой
страшной
эпопеи мы
встретили с
Олей. Она
сопровождала
нас к врачам
и на исследования,
возила на лечение,
занимала
очереди в
Овир,
сопровождала
Алека на
длинное
ночное
исследование,
не допустив
меня, и все
это по
деловому, без
паники, с
улыбкой. А
ведь все это
время она готовилась
к переезду в
Америку и
пасла Машеньку.
Потрясающе
вел себя
Самир он тоже
был и шофер, и
парикмахер, и
стояльщик в очередях.
Не
забывались и
развлечения
на день
рождения
Алека
ресторан на
взморье, а там...
«Над розовым
морем
всходила
луна». Взаправду.
И... «Играла
музыка в
саду/ Таким
невыразимым
горем». Одно
из самых пронзительных
воспоминаний
моей жизни.
Устраивался
пикник на
Красивых
Горках,
гуляли на
островах
(Алик уже
ходил очень
медленно).
Есть
фотография
на фоне
Елагина
дворца со Светочкой
и Борей. Все
счастливые,
красивые,
Алик в
нарядной
кепочке,
скрывающей
непривычную
лысину.(Тут
мне придется
отдохнуть).
После
страшного
переезда,
бесконечных
ожиданий,
тяжестей и
пр. мы
наконец с
Маней и Левой
едем домой.
Пять утра
после
бессонной ночи
и
перенапряжения.
Алик с трудом
ходит от
болезни и
усталости. Я
приготовилась
к суете по
устройству,
поисков
необходимых
мелочей.
Входим в
квартиру... и
оба плачем. На
дверях и в
комнатах
приветствия,
на дверях
мезузы,
полная
меблировка,
постели
расстелены,
холодильник
и кухонные
шкафчики набиты,
стиральная
машина,
микроволновка,
мобильник. На
крючочках
прихватки и
фартук, чистота.
А в столовой
на столе
блюдо с
фруктами и
любимые
Аликом бисли.
В
сентябре
приехал на
осенние
праздники Дима.
Может быть мы
никогда
столько
времени не
проводили
неразлучно.Он
был
необыкновенно
нежен.
В
октябре
начались
больницы, из
которых обратного
хода уже не
было. Весь
первый вечер
и ночь мы
провели в
приемном
покое с Маней
и Левой.
Нечего и
говорить, что
все самое
трудное Лева
брал на себя.
В два ночи он
отправил нас
с Маней
домой, а сам
остался до позднего
утра.Через
пару дней
Алик от
громадных
доз
дексаметазона
пришел в
страшное возбуждение
- не спа❣,
пытался
встать,
раздевался
догола и
выдергивал
трубки.
Приходилось
дежурить по
ночам. Я была
у него весь
день, а по
ночам
дежурили Лия,
Лиин Йоси и
Элишева, нас
с Маней не
допускали.
Молодым девочкам,
к ужасу
медперсонала,
приходилось
видеть деда в
чем мама
родила, но
они и глазом не
моргнули и
были нежны с
ним, чем
трогали всех
окружающих.
Лия с Йоси
часто
проводили в
больницах
шабаты (не
забудьте:
религиозная
Лия не ездит
по шабатам, а
шабат начинается
в пятницу
после
захода),
вывозили, когда
возможно,
Алека гулять.
Элишева
тогда жила и
работала в
Тель-Авиве,
но сменяла
меня на вечер
несколько
раз в неделю.
Если случался
какой-нибудь
прокол,
Элишева могла
бросить
работу,
отменить
встречу и
неслась из
другого
города в
больницу.
Поражала ее
скрупулезность
в выполнении
всех процедур.
Медбратья
даже
жаловались
мне, что она
проверяет
все таблетки
и при
сомнениях звонит
мне, но и
восхищались,
что эта
семнадцатилетняя
миниатюрная
красавица ни
перед чем не
постоит ради
дедушки.
Йося, Шифра и
Дина тоже
рвались на
помощь и
бывали очень
рады, когда
им это
разрешалось.
Алик путал их
имена, за
Лией прочно
установилось
имя Ли, ну и
что? У каждой
были свои
отношенния с ним,
болезнь не
мешала им
понимать
друг друга. В
марте,
незадолго до
конца
приехала Оля.
Алику трудно
было
задавать
вопросы, но
он был очень
рад. Оля
говорила, что
общение было
нормальным и
что это был
обычный Алек.
Вот что
значит
внутреняя
близость! И
слов не
надо.Оля
проводила с
Аликом все
дни, отменив
даже мои
визиты (я
здорово
болела животом).
В последний
перед
отъездом
день мы уговорили
Олю взять
машину и
помотаться
по городу. Я
пришла в
больницу, и
Алек
вопросительно
посмотрел на
меня. Я
объяснила
про Олю и
сказала, что
она придет к
шести. У него задрожали
губы и он
поднял лицо.
Я уговаривала
его, а он
повторял: «Да,
конечно». А
про себя добавлял
какими-то
своими
способами: «Я
умираю и
никогда ее
больше не
увижу, я хочу,
чтобы она
сейчас была
рядом, но что
поделаешь, ей
надо
отдохнуть.»
Все самые ответственные действия выполнял Лева. Перевозки на исследования в Хадассу, на консультации, прием химиотерапевтических таблеток мы осуществляди втроем, но мы с Маней больше морально. Чтобы Алик не выплевывал таблетки была разработана целая технология, и только Лева с ней справлялся.
В последний день, когда жизнь пошла на часы, Маня позвонила Леве и Элишеве, чтобы она не уезжала на шабат из города. Оба бросили работу и приехали. Элишеве мы не советовали, но она приехала и была до конца, тихая, сосредоточенная на Алеке и приборах, без рыданий и обмороков.
На похоронах были все, включая братика Борю. Лева продолжает два раза в день читать кадиш.
Печки-лавочки
Большинство из вас знает, что так назывался миленький ресторнчик с стиле рюс рядом с нашим домом. Мы справляли там Золотую Свадьбу. Кончилась волнующая подготовка, прилетели Маня и Дима, и вот мы вчетвером стоим у обильного и нарядного стола и ждем дорогих гостей. Вы пришли как-то все разом. Зал вдруг стал заполняться красивыми элегантными немолодыми интеллектуалами с лицами, излучающими благородство и доброту. Все как один и все разные. Официанты раскрыли рты и приросли к полу, а потом много раз говорили: «Какие у вас гости!». Я сама засмотрелась на вас. Здесь, в чужих стенах, вы были по-новому прекрасны. И цветы. Такие букеты я видела только в России. И во главе стола ОН старый красавец с седой шевелюрой и лицом поэта. Потом были великолепные и остроумные тосты, замечательные стихи, смех, песни, танцы под старые танго и Окуджаву. Сияющие лица, любовь... Да полно, было ли это? На каком свете? «Было, Галенька, скажете вы, конечно же было!»
И никто не знал, что назавтра ЕМУ назначена самая трудная и самая важная в жизни дорога, и что он пройдет эту долгую дорогу достойно.
1.
Над
Масличной
Горой
Журавли
пролетели,
Направляясь
на юг
Из
России в
Египет.
Ты
лежишь в
своей
жесткой
Глубокой
постели,
На
груди твоей
Мраморный
параллепипед.
На
тебе
отдыхает
Перелетная
птица.
Слышишь?
Ей хорошо:
Одиноко
и сладко.
Где
твой дом,
журавлиха?
И
что тебе
снится?
Не
ответит, не
глянет
Такая
повадка.
Это
странное
место,
Сестра
моя птица:
Выше
русская
церковь,
Ниже
купол Омара.
Надо
было,
наверно,
В
России
родиться,
Чтобы
здесь
почивать
В
ожиданьи
шофара.
Камни,
белые камни
Ни
травы, ни
цветочка;
Мимо
птицы летят
Запятые
да точки.
И
парит над
Кедроном
Под
малиновым
звоном
То
ли центр
Вселенной,
То
ли мертвая
зона.
По легенде
именно с
кладбища на
Масличной Горе
начнется
воскрешение
мертвых под
звуки шофара
(трубы).
2.
Младенец
с седой
головой,
Беспомощный,
милый и
тихий,
Пригрелся
как птенчик
слепой
Под
теплым
крылом аистихи.
А ей,
простоте,
невдомек,
С
чего это аист
свободный
С
ней в небо
подняться не
смог,
Чтоб
север
покинуть
холодный.
На
крыльях его
пронесла
И нα
землю с ним
опустилась,
Забыла,
что птицей
была,
И в
скорбную
мать
превратилась.
К ее
припадая
груди,
Он
делался
меньше,
светлее
И
вдруг
прошептал:
«Отойди,
Чтоб
мне отойти
поскорее».
3.
Другая
жизнь
Я живу на
горе
Над
цветущуй
пустыней,
Где
песчаная
дымка
Дрожит при
хамсине,
А поодаль
чернеют
Бедуинские тенты
Вот какие
бывают
В этой жизни
моменты.
Изменяется
все
И пейзаж, и
заботы,
Расставляются
заново
Приоритеты.
Ускользнувшее
слово,
Позабытая
нота
Превращаются
в что-то
Когда-то и
где-то.
На
ноябрьском
небе
Ни
дымки, ни
тучки
Я по вади
хожу,
Собираю
колючки.
По обочинам
туф,
Роговая
обманка.
Я и там
иностранка,
И здесь
иностранка.
.