Вчера выставили зимние рамы...
Когда их осенью вставляли, было тоже
очень интересно. Солдат Захарчук дал детям немного замазки и было так весело
делать из нее колбаски, лепить крендельки, катать шарики. Но теперь гораздо
лучше, потому что настроение сегодня такое радостное, приподнятое.
Если приставить нос к щели рамы, так
чудно из нее дует легким воздухом весны и пряно пахнут распускающиеся тополя.
Сквозь вымытые окна ярче краски неба и зазеленевших деревьев, а звуки улицы
звонче – будто вся улица стала ближе.
Но у Бобки Шарапова сегодня утром
нехорошо на душе. У него произошла неприятная история. Недавно был день
рождения старшего брата Петрушки, которому минуло шесть лет. Петрушке на
рождение подарили ослика, который качал головой, но Петрушка никогда не давал
Бобке играть с этим ослом: ты его сломаешь, говорил он младшему брату. А Бобке
очень хотелось поиграть с осликом, так что, когда сегодня утром Петрушка ушел в
сад, он все же взял ослика. Он с наслаждением его созерцал, двигал по полу,
будто тот пасется на лугу, говорил ему ласковые слова, на которые осел
благодарно кивал головой, словом, пережил чудные мгновения обладания
сокровищем. Но вдруг по непонятной причине и без вины Бобки ослик выскользнул
из рук и неизбежное совершилось: при падении на пол у осла отломилась нога.
Бобка чуть не заплакал от жалости к
ослу, но вдруг пришла мысль совершенно ужасная – а что скажет Петрушка? Что
делать? Он поднял осла и попробовал поставить его на ноги, но калека не хотел
стоять и упорно валился на бок. Лишь приставив сломанную конечность, удалось
кое-как утвердить его на ногах. Но как только Бобка начинал его двигать по
полу, нога отваливалась и ослик падал. Бобка был в отчаянии. Хорошо, что никого
не было в комнате и он мог собраться с мыслями и обдумать положение. Да,
другого выхода не было, как припереть осла к стене, подставить сломанную ногу и
ждать событий с надеждой, что вдруг нога сама прирастет. Бока так и сделал и,
отойдя к окну, изредка оглядывался на ослика, который понуро стоял в дальнем
углу, уткнувшись мордой в стенку.
За окном голубело небо и в это время
под окнами детской начали проходить в церковь роты полка и размеренный топот их
тяжелых сапог был отчетлив и весел.
- Няня, сегодня воскресенье?
– спрашивал Бобка у вошедшей в комнату няни.
- Нет, детка, сегодня царский день.
- Царский день, - протянул Бобка, и расплюснув нос о стекло, стал
следить за строем проходящих солдат. – Царский день, что это?
- Ну, день рождения
или ангела кого-либо из семьи царя.
- Ааа... маленькая голова заработала: царь – это тот человек, о котором
взрослые говорят как-то торжественно, портреты которого очень, очень большие и
который ездит в особенных поездах.
Когда семья Бобки была прошлым летом в деревне, царский поезд проезжал
мимо. Вдоль путей стояли часовые.
Дети с няней долго сидели на бугре возле станции, ожидая прихода поезда. Уже
пали сумерки на березовую аллею и небосклон за лощиной стал голубовато-зеленым.
Наконец поезд прошел... Окна были ярко освещены, блистали синие вагоны.
Няня смотрела под колеса убегающему составу, крестилась, велела и детям
так делать, - чтобы царь благополучно доехал.
- Напрасно его возят
на машине, - рассуждала она.
- Тетя Стеша, - возражала ей племянница, бывшая в доме поднянькой, -
охрана ведь есть.
Но няня Степанида Понурова не унималась:
- Охрана! Да поезд с рельс
сойти может, разве охрана усмотрит. А сколько злых людей ноньче, что только и
ждут часа, чтобы всю семью извести, - и няня вспомнила покушение в Борках.
Няня Степанида Понурова
вполне оправдывала свою фамилию, была нрава меланхолического, с уклоном к слезе
и томлению. Она любила кофе и гречневую кашу и когда накушается и напьется
вдоволь чая, у нее кровь бросалась в лицо и ходили тогда у нее в голове черные
мысли. Всякое событие дня становилось поводом для мрачных и трагических
предзнаменований. Грянет гром, - она уже сетует о тех, кого молния непременно
сразит: поезд провожала предчувствием
неминуемого крушения; отъезд для нее был разлукой на всю жизнь. И так расчувствуется,
что зальется искренними слезами.
Дети не любили этих няниных
слез, сидели нахохлившись и присмирев, только ждали случая как бы улизнуть. Они
не видели горя ни в грозе, ни в путешествии, не могли также понять, отчего няня
себя считает сиротой. Сиротами, по их мнению, были маленькие, голодные, нищие
дети. Большая же, полная и краснощекая нянька никак не подходила под эту мерку.
У нищих не было тоже такого большого, окованного железом, со звоном в замке
сундука, где хранила свои, как говорила мама, «сокровища»: шелковое платье,
подарок генеральши Степановой, в доме которой раньше жила няня, полотенца,
вышитые в крестик или петушками, бисерную сумку и много всякого добра.
По случаю царского дня детей
повели в полковую церковь. Она была расположена тут же около казарм полка,
которым командовал отец Бобки.
В церкви за литургией детей
поставили впереди; служба была торжественная, стройны были ряды полка, блистали
мундиры офицеров, а с образов, как казалось Бобке, прямо в его душу смотрели
строгие очи святителей.
Дети стояли смирно, чувствуя
торжественность обстановки. Даже Петрушка не вертел пуговицу на своем новом
костюмчике, а он всегда это делал, когда ему его надевали. Бобка покосился на
брата – тот стоял смирно – нельзя же вертеть пуговицу в церкви, да еще в
царский день!
Молебствие заканчивалось.
Священник вынес крест и дьякон, высокий, седой старик стал провозглашать
«многая лета». Бобка не понимал слов, но чувствовал, что происходит что-то
очень важное. Дьякон был совсем близко, Бобка видел, как под его стриженными
скобкой волосами, на шее от натуги надулась жила. «Лопнет», вдруг мелькнула
мысль в голове Бобки. Ему стало жаль старого, доброго отца дьякона. И,
бессознательно, всеми силами желая помочь старику, он начал подниматься на
цыпочки, в унисон возгласу тянуть шею, открывать рот. Он опомнился лишь, когда
мягкая рука опустилась на его плечо и поставила его на ступни. Он оглянулся и
покраснел до корней волос, лицо отца было серьезно, лишь в глазах бегали искры
смеха.
Одновременно дьякон оборвал
свой возглас и хор весело и громко подхватил «Многая лета! Многая лета!».
Священник осенял всех крестом, нагибаясь, давал детям целовать распятие и свою,
пахнувшую розовым маслом, руку.
Когда шли домой, солнце
сияло ярко, по весеннему, на карнизах казарм весело чирикали и дрались воробьи,
голуби ворковали на крышах конюшен. Бобке, позабывшему о горе с осликом,
казалось, что природа разделяла с полком радость царского дня.
II
Если верить старым планам,
хранящимся в музее, сад Пажевского корпуса раньше простирался до самой реки
Фонтанки. Разросшаяся столица стеснила его, теперь он граничит с дровяным
складом и с заброшенной электрической станцией, вокруг высятся задворки
доходных домов.
На заре перестал падать снег
и вся земля, ветви столетних лип, крыши зданий и заборы были покрыты его
девственно-белым покровом. Лишь главная аллея от заалтарной стены костела и до
кегельбана была расчищена.
Красноватый шар солнца
напрасно силился принизать своими лучами белесую сырую пелену тумана. Сад был
тих... в классах шли занятия. Встрепанные серобокие вороны перелетали с ветки
на ветку, сбивая хлопья снега и хрипло каркали, предвещая новый снегопад.
Быстрые синицы суетливо обшаривали стволы деревьев. С улицы доносились звонки
проезжавшей конки.
Скоро настанет полдень и
тогда сад оживится, - на большую перемену в него спустится резвая молодежь и
начнутся игры в снежки, нередко кончающиеся «ледовыми побоищами», катание на
салазках с горки, беготня по сугробам.
Но сегодня, вместо шумных
игр и крика, от которых воронье спешно разлеталось на соседние крыши, после
команды «разойдись» сад не оживился. Забыв про игры, молодежь разбилась на
группы, в которых шло обсуждение какого-то важного события корпусной жизни. В
роте было не все благополучно.
В группе молодежи Бобка
Шарапов с волнением рассказывал о происшествии, взволновавшем всю роту: недавно
поступивший в корпус, Назимов, сильный и здоровый, ударил по лицу слабого и
болезненного пажа Вавича. Оскорбил, пользуясь своей силой. Конечно, Вавич –
шляпа, разревелся как баба, но все в роте одного мнения, что дело это так
оставить нельзя, что Назимов должен быть осужден товарищеским судом... и суд
над Назимовым должен состояться, пока начальство обо всем не узнало. А оно
может легко узнать, так как свидетелем происшедшего был служитель Бигурин, а он
наверняка донесет. И что же из этого выйдет? На Назимова наложат взыскание, но
взыскание начальства ведь не наказание, а таковым может быть лишь наказание,
наложенное судом товарищей.
Да, но какое наказание? Вот
в этом и было разногласие, об этом и шел спор.
- Предложить ему уйти из
корпуса, кричали одни, - мы можем это сделать и без начальства, а если он не
захочет уходить, создадим ему такую жизнь, что поневоле уйдет.
Но другие возражали: это
очень жестоко, покинуть стены корпуса по суду товарищей, это пятно на всю
жизнь, пятно на семью. Были такие случаи в истории корпуса, на них ссылались,
но и проступки были серьезнее.
- На сугубое положение его,
требовали третьи, пока не научится быть достойным наших погон, нашего мундира.
- Мало ему мерзавцу, если не
исключат из корпуса, то и избить его до полусмерти. Что ему сугубое положение,
с него как с гуся вода.
- Да, да, затащить его в
умывалку или цейхгауз и там избить его, - требовал горячий Шабашидзе.
- Молчи, осел, - срезал его
Герасимов, которому он мешал слушать.
- Отчего молчи? Сам молчи, -
кипятился Шабашидзе. - Если никто не пойдет бить, я сам пойду, один пойду. Если
боишься, не ходи, трусишь видно!
- Ты пойдешь! «Бежали робкие
грузины»... , -парировал Герасимов.
- Господа, господа, -
остановили их, не до ваших споров. Скоро кончится перемена, а вопрос...
В этот момент раздалась команда к построению. Перемена
преждевременно прервалась. В чем дело? Неужели начальство уже все знает?
Строй шел через залитый
асфальтом внутренний двор, мимо костела, осененного белым Мальтийским Крестом,
наверх в ротный зал.
Вошел командир роты, но
ждали еще директора корпуса. Вот он вошел. Его породистое лицо было серьезно,
смелые открытые глаза смотрели строго.
Герасимов всегда стоял во
второй шеренге, он уверял, что там он себя чувствовал больше как дома. Он
легонько толкнул локтем своего соседа по строю Шарапова и одними губами
прошептал: «В мундире корпуса». Все знали, что это значит. Когда директор бывал
в хорошем настроении, он ходил в форме стрелкового полка, которым командовал до
корпуса.
Поздоровавшись, директор
остановился перед строем и, обратившись к офицерам роты, неожиданно сказал:
«Попрошу г.г. офицеров не пажей покинуть зал!». Они вышли.
- Пажи, - сказал он, - я
знаю о том прискорбном и возмутительном случае, который произошел в вашей
среде, вернее, в нашей среде, подчеркнул он. Мы остались сейчас между собой,
чтобы обсудить поступок Назимова. Я не нахожу слов, чтобы по достоинству
осудить его, я знаю, что и вы не менее меня взволнованы этим случаем. Я понимаю
ваше волнение и знаю, как трудно сохранить хладнокровие и чувство меры, когда
гнев пылает в сердце и мы видим, что кто-то из нас, член нашей пажеской семьи
своим поведением попирает наши традиции и оскорбляет заветы нашего
Благословенного Основателя и его отца – Царя – Рыцаря.
Такие поступки нельзя карать
одним «уставом дисциплинарным». В данном случае устав будет лишь слепой и
бездушной стеной, мы же не можем пройти бездушно мимо проступка мерзкого и
подлого, оскорбившего нас до глубины души.
- Назимов! Два шага вперед,
- скомандовал он, обратившись к виновному..
Назимов вышел и вытянулся в
струнку впереди строя. Он боялся посмотреть в гневное лицо директора.
- Господа, - продолжал
Директор, - я, как старший из здесь присутствующих пажей, сделаю вам предложение
о наказании Назимова, но сначала буду говорить как директор корпуса. Я не
исключаю его – не хочу огорчить его отца - храброго, верного офицера Российской
Армии и нашего однокашника, но снимаю с него погоны, как с недостойного их
носить, и арестовываю его на месяц строгим арестом – пусть в одиночестве
подумает он о своем поступке. А теперь я, как старший ваш товарищ, предлагаю
наложить на него наше товарищеское наказание: на шесть месяцев посадить его на
сугубое положение. Пусть никто с ним не разговаривает, пусть никто не взглянет
на него, пусть без погон, следуя на левом фланге вашего строя, он все эти
месяцы чувствует себя пригвожденным к позорному столбу, как совершивший
поступок, идущий в разрез с нашими военными традициями. Наши традиции – это не
пустяки, как их хотят представить наши враги. Это не кантики, выпушки и пуговки
на наших мундирах. Нет, наши традиции – это часть нашей идеологии, воплощенной
в жизнь. Это те неписаные правила, по которым мы живем. Это готовые ответы на
каждый вопрос нашей жизни и не только нашей военной, но и нашей общественной и
семейной. Вот отчего, прислушавшись к голосу наших традиций, мы все - и вы -
юноши, и я – оказались одного мнения в оценке поступка Назимова, вот отчего мы
все, без подсказки, знаем, что нам надо делать в данном случае. Согласны со
мною, друзья мои?
Сдержанный ропот
одобрения прошел по строю.
- А теперь, поговорив о
наших делах семейных и осудив по достоинству поступок Назимова, вернемся к
нашим занятиям, с сознанием, что мы совершили свой долг по отношению памяти
наших славных предков, завещавших нам «быть везде и повсюду поборниками
справедливости и добра, против несправедливости и зла». (Завет Мальтийских
рыцарей).
- Попросите господ офицеров
войти в роту и позовите Гусева, - закончил свою речь директор корпуса.
Перед глубоко взволнованным
строем служитель Гусев ножницами ротного цейхгауза отрезал погоны с мундира
Назимова. Ножницы скрипели, преодолевая
сопротивление красного суконного канта. Назимов стоял бледный с трясущимися
губами...
Ночь... Ночник мягко освещал
потолок спальни. У дверей на табурете дремлет дежурный служитель, свет зеленой
лампы еще не потушен в комнате дежурного офицера. Утомившаяся за день молодежь
спит. Изредка раздается сквозь сон чей-то вздох, невнятный лепет.
Шарапов не может заснуть, он
ворочается на железной кровати, смотрит на белый потолок спальни, на полотенце,
повешенное над изголовьем, на зеленую овальную дощечку над головой, на которой
золотыми буквами выведено: «Шарапов 5-ый». Подушка горит под ухом, от одеяла
жарко. Он перебирает мысленно события дня. Наконец, он не выдерживает, спускает
ноги и садится на кровать.
Из-за конторки, разделяющей
кровати, поднимается голова соседа Мартынова.
- Не спишь, Бобка?
- Нет, не могу заснуть.
- Молодец наш директор.
- О да, - восторженно шепчет
Шарапов, - как он хорошо говорил о традициях.
III
Теплые, весенние дни
сменились холодной, дождливой непогодой. Непрекращающийся дождь то моросил
нудно и скучно, то бился холодными крупными каплями о стекла лагерных бараков.
«Ладожский лед идет», - говорили знатоки метеорологических явлений. Но это
объяснение было весьма малым утешением, когда во время съемки костенеющими
руками не можешь удержать карандаш, а чертеж на планшете мокнет и набухает.
Шарапов стоял с Герасимовым
на перекрестке двух дорог и наносил на планшет предметы, его окружающие:
окраину деревни, кусты в овражке, бесконечные болота. Ветер рвал мокрые шинели,
туман расстилался по кочкарнику в сторону деревни Паюла, вершина Кирхгофа была
еле видна сквозь сетку мелкого дождя.
- Довольно, Боб, спасибо,
так хорошо, - говорил Герасимов, которому Шарапов исправлял съемку.
- Постой... Вот здесь надо правильно нанести горизонтали, они на
самом деле должны проходить восточнее... Таак...
- Да кто пойдет их смотреть!
– нетерпеливо возражал Герасимов и косился на дома деревни, из труб которых
вырывались клубы дыма и, подхваченные ветром, смешивались с туманом.
- Антоха знает эту местность как
свой карман и эта лощина ему хорошо известна. Если ты ее пропустишь, он сразу
догадается, что ты скатал чертеж с двухверстки, на которой есть эта ошибка.
Герасимов покорно ежился под
порывами ветра и снова косился на деревню. Там, в первом доме, уже собрались
соседи по участкам съемки. В доме было затоплено, сухо, тепло...
- Бобка, - вкрадчиво
заговорил он снова, - ты, может быть, кончишь без меня, а я пойду в дом. Смерз
чертовски. А, кроме того, я видел, на дачу уже пришел Яков – шакал и Назимов,
наверное, опять у него скупит весь шоколад. Я пошел бы вперед и взял бы
шоколаду на тебя и на себя.
- Ну нет, - возмутился
Шарапов, - я для тебя здесь черти, а ты будешь греться в доме. Нет, стой здесь,
иначе брошу и делай сам. Да я уже скоро кончаю.
Герасимов тяжело вздохнул,
поднял воротник, засунул руки в рукава шинели и, повернувшись спиной к водяным
потокам, устремил жалобный взор на вершину Дудергофа.
- Шарапов, Герасимов, идите
сюда, чай готов! На крыльце крайней избы появилась высокая фигура Мешенцева,
звавшего товарищей в дом.
- Идем, идем, - оживился
Герасимов. – Да, Бобка, кончай же, наконец, черт с ней, с этой проклятой
горизонталью и со всей съемкой. Терпения больше нет. Идем!
Изба, где собрались друзья,
была типичной «дачей», которых было понастроено так много во всех пристоличных
деревнях. Две комнаты по переднему фронту были оклеены обоями и предназначались
для дачников. В палисаднике перед домом росли березки и видны были очертания
прошлогодних цветочных грядок, из которых теперь торчали лишь кочерыжки
засохших астр. Вход был под навесом крытого двора. В нем стояла, вздымая
оглобли к небу, пролетка, под крышей были подвешены сани с номером на задке.
Хозяин, как видно, занимался зимой извозом и лишь на лето, когда пустела
столица, перебирался к себе на свою болотистую полосу.
У входа в комнату, в которой
пахло сохнувшими шинелями, Шарапова и Герасимова встретил рыжебородый «шакал» -
разносчик всякого снадобья, папирос, закусок, вина, рома. Надо было удивляться,
сколько всякого добра он ухитрялся уместить на своем лотке. Торговля шла бойко,
- вечно голодная молодежь поглощала все тоовары в невероятном количестве.
Вошедших встретили веселыми
криками, свидетельствовавшими, что чай был для согревания обильно подправлен
ромом.
- Садитесь, я вам рад,
откиньте всякий страх и можете держать себя свободно!.., - продекламировал
Мешенцев, бывший слегка навеселе и разыгрывавший роль хозяина. – Яков, еще
рому!
В углу комнаты пылала
большая круглая печь, весело потрескивали березовые поленья, распространяя
вокруг свою душистую теплоту.
Окна запотели, грязные
потоки скатывались в углы стекол, где еще с прошлого года оставалась пыльная
паутина с засохшими в ней мухами. Молодежь весело болтала, сидя вокруг стола,
на котором стояли стаканы чая, лежал хлеб, колбаса. Было тесно на сдвинутых к
столу скамьях, но зато сухо и тепло.
Мешенцев вынул из кармана
пачку фотографий.
- Смотрите!
- Покажи, покажи, - жадно
набросился Герасимов.
- Да ты раньше сними шинель:
с рукавов течет, как из водосточной
трубы, - весело отстранил его Мешенцев.
Взрыв веселого смеха
встретил демонстрацию снимков Мешенцева.
- Что это такое, на кого ты
погож, где это ты снялся?
- Здесь, в Дудергофе.
Постойте, расскажу по порядку. Это прямо анекдот.
- У тебя, Мешенцев, всегда
все анекдот.
- Слушайте! Иду я с
планшетом по Дудергофу. Сыро, холодно, пошел дождь. Я укрылся в подъезде и
читаю вывеску: «Столичное фотографическое ателье. Работает быстро и аккуратно
для гг. военных и цивильных». Вышел хозяин, приглашает войти, переждать дождь.
Я вошел. Разговорились: как дела? – Спасибо, говорит, жаловаться не могу. В
Питере у меня тоже ателье, а летом вот работаю здесь. Я - военный фотограф, как
войска в лагерь, так и я за ними. Работы много, вся, можно сказать, Гвардия – у
меня клиентами. – Да ну, говорю? – Да, да, - говорит, - ателье первоклассное и
построен его успех на психологии. – Как так, - удивился я, - на психологии?.. –
Вот извольте пройти в ателье-съ, я вам все сейчас изложу. Вошли мы в большую
комнату со стеклянным потолком и застекленной стеной, я так и ахнул. Повсюду
панно, на которых изображены всадники и пешие. А кони, вздыбленные звери, а не
кони, шеи дугой, из ноздрей клубы пара, а сами всадники в кирасах времен
Александра Македонского, в поднятых руках мечи неимоверных размеров; рядом
гусары размахивают кривыми окровавленными саблями, драгуны скачут через трупы
пораженных ими турок... А дальше пехота: преображенцы, стрелки, павловцы со
штыками на перевес... Словом, вся Гвардия Царя. И все эти бравые герои без
голов!
- Как без голов?!
- Ну так – без голов. Над
воротником дыра, а над дырой шлем, каска с плюмажем, кивер-шапка. – Объясните,
- говорю хозяину, - что сие означает, что это за притча? – Очень просто-съ, -
говорит. - Гвардейский солдат, как вам известно, страсть как любит свой полк.
Вы в какой полк выходить изволите? Я ему назвал полк, в который принят. –
Хороший полк, - похвалил он... - Так вот, чины полка уходят в запас, всякий из
них любит дома похвастаться перед односельчанами своей службой в Питере. Вот и
снимаются. И фотограф показал мне целый ряд снимков солдат группами и в
одиночку: вид грозный, шашки обнажены, ну точно, только что вернулись с поля
сражения. – Но есть, -продолжал он, - целый ряд людей, своей судьбой
неудовлетворенных: одного мечта была служить на коне, а на разбивке молодых,
командир корпуса за его весьма вздернутый нос, определил его Л. Гв. в
Павловский полк. А есть такие, что в письмах сообщили домой, что несут службу в
гусарах, а на самом деле тянут лямку в саперах и т.д. Вот тут-то им на помощь и
приходит мое «психологическое ателье». Еще при входе надо угадать желание
клиента, дать товар по вкусу, поставить в позу по нраву, облечь в мундир по
мечте. В этом помещении, при помощи этих панно я превращаю преображенца в
драгуна, стрелка – в гусара или наоборот. Меня, - продолжал Мешенцев, - это
ателье с «психологией» так увлекло, что я провел в нем с час, а то и более. А
потом, в благодарность за гостеприимство, решил и сам сняться тоже с
«психологией».
И Мешенцев показал свою
фотографию: конь взвился на дыбы, в руке меч под стать самому Илье Муромцу, а в
прорезе над кирасой грозное лицо самого Мешенцева.
- Причем тут «психология»?
Отчего тебе для «психологии» надо было сниматься в этих средневековых латах?
- Ну как ты не понимаешь!
Разве ты не чувствуешь в этих изображениях неотразимость и мощь. Психология
здесь, конечно, учтена на моя.
- А чья же?
- Милых дачниц из деревни
Горская, - хохотал Мешенцев.
- Потому-то он и их и
заказал две дюжины, - хохотал Герасимов.
Дверь снова отворилась и в
рамке ее появилась новая мокрая фигура в шинели, с планшетом через плечо. С
фуражки капала вода на красный обветренный и лупившийся нос.
- Здорово, Власов, - кричал
Герасимов, - дайте Власе чаю и побольше рому.
Где был зубрила – мученик?
- Нет, не надо, - защищался
Власов, - чаю да, но без рому, я еще не кончил чертеж.
- Лейте ему рому, - приказал
по должности хозяина Мешенцев, - пей!
- Подожди, сейчас, дай
рассказать новости.
- Что? Что такое? Какие
новости?
- Встретил я на участке
Антоху. Через две недели заканчиваются съемки и мы уезжаем в Москву на
торжества, а оттуда прямо в полки раскомандируемся до производства.
- Ура! Ура!, - раздалось со
всех сторон.
IV
Первопрестольная встречала
гостей вся принаряженная, расцвеченная флагами, через край хлебосольная.
Шарапов с товарищами стояли
в «Княжьем Дворе», что неподалеку от храма Христа Спасителя. После служб во
Дворце они были свободны и пользовались этими отпусками широко. У Бориса были в
Москве друзья, жившие в районе Пречистенки.
Покинув шумный московский
центр с его суетливыми торговыми рядами, обжорными лабазами, оживленным
Кузнецким Мостом, было приятно окунуться в своеобразную сеть тихих московских
переулков. Там, наряду с чудными особняками, украшенными Александровскими
колоннами, мирно уживались старые деревянные домики с мезонинами и досчатыми
заборами, через которые перевешивались грозди цветшей в ту пору сирени.
После величественных
петербургских проспектов, монументальных невских гранитов, всего блеска
северной Имперской столицы, Москва со старинными башнями Кремля, древними
церквами, торговыми лавками, с ее «Патриаршими Прудами» и «Собачьими
Площадками», с уютом «Кривоколенных переулков» открывала Шарапову новые картины
России, ее вторую душу.
В Москве отображались
одновременно и мощь Империи Российской, и широта ее безграничных просторов, и
сытость ее богатств, и святость ее монастырей - словом, все то, что в представлении
Бориса было Россией. И часто, стоя во время молений в кремлевских соборах, он
ощущал намоленность этих стен, благословенность этих святых мест.
Торжества, в которых он
участвовал в эти дни общей радости, в историческом обрамлении московской
старины были еще лишним подтверждением величия той идеи, которой он собирался
служить. Но особенно глубокое впечатление оставила у него по себе одна из
церемоний при дворе.
Небольшой дворцовый аван –
зал; сердце усиленно бьется в ожидании торжественного придворного выхода.
Последний осмотр: подтянута золотая портупея, расправлен белый из конского
волоса султан на каске, малейшая пылинка снята с черного, расшитого золотым
галуном мундира. Тут же чины двора, свита. Сдержанные речи, последние спешные
распоряжения...
- Как обидно, что в такой
торжественный день погода выдалась неважная, - обращая взор к окну, говорил
высокий старик в свитском мундире. – Вся Кремлевская площадь заполнена
ожидающим выхода Государя народом, а как бы дождя не было.
- Дождя не будет, - спокойно
отвечал ему собеседник, - разве бывает дождь в дни появления Царя перед войском
или народом. Не запомню ни одного парада Майского или Красносельского, ни
другого торжества, когда бы шел дождь. И сегодня дождя не будет - солнце
засияет.
Камер-пажей пропустили во
внутреннюю гостиную, где собралась в ожидании Императора Августейшая Семья.
После поклона, Шарапов вытянулся в нескольких шагах за великой княгиней, к
которой он был причислен. В молодости она была воспета Глинкой как «Северная
Звезда», теперь она, хоть и пожилая, все же соединяла в себе царственность
внучки Императора Николая I с очаровательной человечностью, присущей ее отцу
Царю – Освободителю.
Вошел Государь: «Здорово
пажи!». Строен и звучен был их ответ Императору.
Шествие двинулось. По роскошным
залам Большого Кремлевского дворца шпалерами стояли депутации. Шарапов, следуя
за великой княгиней, старался ступать, как ему казалось, легко и красиво, по
предательски скользкому блестящему полу зал.
За окнами разворачивалась
пестрая панорама Замоскворечья. Хотя дождя не было, но погода продолжала быть
пасмурной и серо-белые облака закрывали своими клубами все небо.
- Где же солнце? – думал
Борис, вспоминая слышанный разговор. - Неужели не будет солнца?..
В Георгиевском зале шествие
остановилось. Московское дворянство подносило хлеб-соль, предводитель говорил
речь, выражая чувства преданности Императору. Государь отвечал.
Шарапов стоял тут же, ловя
каждое слово, не сводя глаз с лица Царя. Оно ему было давно знакомо по
портретам в казармах полка, по залам корпуса, оно повсюду, на каждом шагу,
стояло перед ним. Теперь Шарапов видел Государя совсем близко, его русую,
начинающую седеть бороду, его чистые, слегка грустные глаза. И чувство
преданности Императору, воспитанное в нем с детства, получило за это дни
какую-то реальность, в особенности после того, что в случайном разговоре с ним
Государь улыбнулся ему своей незабываемой улыбкой. С тех пор Император
Всероссийский стал для Шарапова «его Царем».
- Неужели не выйдет солнце?
- все думал Борис, - поглядывая в окно. Этта мысль становилась у него
навязчивой. Радость торжества, объединившего, казалось, всю Россию, должна была
быть завершена и знамением небесным. Если не будет солнца в эти часы, не будет
благословения Божьего на Россию. Но он тут же отгонял эту мысль, как глупую и
неуместную. Но она возвращалась.
- Пусть солнце выйдет, -
напрягая свою волю, думал он, - пусть оно явит благословение Божье, пусть
совершится чудо!..
Речи закончились. Государь,
минуя парных часовых, застывших в приеме «на караул по-ефрейторски», вышел на
Красное Крыльцо и одновременно порыв ветра разорвал облака и лучи солнца залили
чудную незабываемую картину.
Вся площадь древнего Кремля
от Гранатовой Палаты до Спасских Ворот была занята толпой празднично одетого
народа. Отдельных лиц разобрать было нельзя, пятнами казались темные, русые
головы мужчин, с ними перемешивались блики светлых женских шляп и платков.
Звон колоколов, крики
народа, звуки гимна – все слилось в то нарастающий, то ослабевающий ликующий
аккорд.
По крытым красным сукном
ступеням Царь сходил к народу, ближе становились люди, отчетливее их лица. Вот
средних лет крестьянин, красный от натуги, неистово кричит «Ура!», какая-то
молодая женщина улыбается и тоже кричит что-то, рядом старуха вытирает углом
головного платка слезы и что-то говорит в сторону Государя – не то молится, не
то благословляет Его – Помазанника Божьего.
Шествие медленно двигается
дальше, направляясь к Успенскому Собору. Солнце заливает своими лучами всю
площадь Кремля, златоглавые соборы, Царя, народ.
V
В одном из больших
ресторанов на Каменоостровском проспекте выпуск Шарапова собрался, чтобы
отпраздновать свое производство в первый офицерский чин Российской
Императорской Армии.
Сорок три молодых, радостно
улыбающихся лица сидело за накрытом покоем столом. Сорок три полных надежд юных
сердец билось под сукном новых, украшенных белым крестом, кителей. Общее
оживление и радость лишь изредка прерывались тенью сожаления перед расставанием
с товарищами, после стольких проведенных вместе лет.
Разлили по бокалам
искрящееся шипучее вино и одновременно всем разнесли коробочки, на дне которых
лежали выпускные кольца: в золото вложенный стальной обруч, на котором было
выгравировано: «Один из сорока трех», а внутри кольца имя и фамилия владельца,
день и год производства.
Господа, господа, - вдруг
заговорил Мартынов, - пусть вам снова нальют стаканы; я прошу минутку внимания,
я хочу сказать несколько слов сегодня в день нашего расставания... Господа, как
принято выражаться в таких случаях, переворачивается страница нашей жизни:
кончилось наше отрочество, началась служба. Прощаясь с родным корпусом, мы
прощаемся друг с другом. Многие остаются здесь в столице, но многие из нас разъезжаются по разметанным по лицу Земли
Русской гарнизонам и тысячи верст разделят нас. Обещаем друг дружке, хоть раз в
год, как это делают выпуски старше нас, собираться на общий ужин и таким
образом поддерживать нашу спайку. Кто не сможет приехать, телеграммой отзовется
на нашу перекличку. Сегодня каждый из нас надел наше выпускное кольцо. Пусть
они, эти кольца, будут символом нашего единения, пусть они станут звеньями той
цепи дружбы, которая нас связала неразрывно на всю жизнь. Ура нашему корпусу!
Ура нам! – и Мартынов залпом выпил свой бокал.