Сайт "Фанфики из России" представляет: Когда воротимся мы в
Портланд
|
| ВНИМАНИЕ! На
данный текст заверены авторские права. 3. ФИНАЛ ФЭНТЭЗИ (продолжение) НАСТОЯЩЕЕ ...Эд, за секунды угадавший происходящее, все-таки не поверил себе – и не верил до тех пор, пока Ингигерд не закричала, отшатываясь, – крик ее захлебнулся странным булькающим звуком, окровавленное лезвие показалось из спины и втянулось обратно – и, запрокидываясь, княгиня осела в сугроб. Только ужасом можно объяснить то, что он сумел вскочить в седло. (Рогволд, впопыхах перерубивший повод серого в яблоках жеребца, был в этот миг уже за воротами.) Эд ударил лошадь пятками, заорав что-то нечленораздельное. Если бы когда-нибудь ему сказали, что, второй раз в жизни оказавшись в седле, он сможет выдержать настоящую скачку – не поверил бы. И зря, потому что кони уже мчались по улице – кривой и узкой, в его мире такие тропинки, – и снег летел из-под копыт. Сзади кричали. Там, во дворе, удаляющийся конский топот сотрясал землю; там уже, ругаясь, бежали к конюшне, там визжали женщины... Там она осталась лежать навзничь, в сугробе, – а кисть ее руки отдельно лежала у нее в ногах, и под хлещущей кровью таял снег. Крики. Он оглянулся – на улицу выскакивали, теснясь в воротах. “На куски разорвут...” От жгучего воздуха заныли зубы. Он видел впереди мечущийся плащ Рогволда; смутно белели сугробы по обочинам – а середина улицы, затоптанная и занавоженная, даже и не белела. Ветер. Крошки снега в лицо. И вдруг, совсем рядом – короткий свист, что-то пролетело словно бы у самой щеки... Косо, на излете уйдя в сугроб, торчала стрела. С дороги шарахнулось сразу несколько темных фигур – в разные стороны. Эд думал о том, что будет, если где-нибудь подальше улицу додумаются перегородить. С дубинами. Меткая снеженка залепила точно в глаз. Он был уверен, что в княжеской конюшне сейчас седлают коней, и ждал топота копыт погони. Какое у нас преимущество? Минут десять... Он понятия не имел о соотношении времени и скоростей применительно к скачкам. Десять минут в данной ситуации – это много или мало? Лошадь – не машина... ...А ведь могли убить. Вот, минуту назад; и сейчас я уже не видел бы тусклых, не освещающих окошек, заснеженных плетней... Деревянная палка с металлическим наконечником, с воткнутыми в другой конец стрижеными перьями, у нее и скорость-то символическая по сравнению с чем-нибудь этаким... И про историю забыл, подумал он – и, не удержавшись, засмеялся. И еще раньше, во дворе... Ткнули бы мечом, копьем, рогатиной... Все из башки вылетело. И тогда история спохватилась и сделала все сама. Не так просто оказалось сбить ее с избранного пути. И теперь Ингигерд ляжет в могилу, Рогволд в бегах... Все как положено. Истерично трясся, скорчившись в седле. И бусы... Он замер. Стиснул зубы и перестал дышать, прислушиваясь к прохладе лежащих на груди стеклянных шариков. Может, это знак судьбы?.. Господи, а все остальные, опомнился он. Ее охрана, и эта самая... камеристка... Все они должны были погибнуть – а они все живы; все они родят детей, которых не должно было быть... Мелькнули окошки околицы, и они влетели в лес. Светлели заснеженные ветви – много ветвей, путаница; светлели скелеты березового подлеска... Лошадь вздрагивала, трепеща ноздрями. Эд подскакивал в седле, изо всех сил сжимая ее бока онемевшими коленями, и шепотом ругался. Организм, еще не отошедший после вчерашнего, возмущался столь хамским к себе отношением. Бился в метели плащ Рогволда. Эд закусил губу. ...Он же убийца. Ему же человека убить – как тебе таракана. “Эдичка, – остерег внутренний голос. – Знаешь, какой у тебя самый главный ограничитель? Уголовное наказание. А ну-ка представь, что ты вырос в мире, где тюрьма за такие вещи не предусмотрена. И где общественное мнение их не порицает, а одобряет. То есть все твои прекрасные наклонности благополучно развились в благоприятных условиях... Ну-ка? Во.” И она. Я не понял, что бить сапогами морды здесь принято, а чтобы заслонить собой своего врага, нужна смелость. Особенно если тебе не впаривали с детства про добро и всепрощение и ты не окончательно на этом повихнулся. Время, когда до самых заезженных у нас идей доходили своим умом – и лишь единицы... Но я-то из другого мира. Где милосердие не в чести, ибо навязло на зубах. Я все понимаю, но смотрю со своей колокольни. В моих глазах то, что она сделала – не доблесть. Доблесть – стереть врага в порошок. “Скажи еще, что то, что он сделал – в твоих глазах не преступление.” – “М-м...” А у него не было выбора. Потому что, защищая, она одновременно его топила, потому что ее влияние на мужа вовсе не было достаточным, чтобы вынудить его помиловать приговоренных... Никогда не мог осуждать людей, совершающих целесообразные поступки. Другое дело, что целесообразность целесообразности все-таки рознь... Рогволд оглянулся. Эд оглянулся тоже. Вдалеке мерз в темном небе белый дым. Погони не было видно, но уже чудился в топоте собственных коней слитный стук множества копыт, и чудились огненные отсветы в темных улицах... А ведь с них станет устроить облаву, понял Эд. С факелами, с собаками... Он не поверил сам себе. Облаву – да, но завтра утром. Почему-то он был уверен, что ночью в этот лес не сунется никто. Луны не было. И только тут он осознал, что это значит. Это значит, что минут через двадцать, максимум через полчаса наступит кромешная тьма. Та самая, какую он видел лишь несколько раз в жизни; первый раз – в детстве, когда спрятался в шкафу и поразился, обнаружив, что не может разглядеть поднесенной к глазам ладони. Да, наступит тьма, и тогда... Покачивались задетые ветви. Из-под копыт летели ошметки снега. Дорога перестала укатанно поблескивать. Не так часто по ней ездили, по этой дороге... Спина Рогволда впереди. На снегу, в следах Рогволдова коня – черные брызги. А ведь кровь, понял Эд. Откуда? У них нет шпор... Откуда, он сообразил, когда Рогволд вдруг покачнулся в седле. Кровотечение... Кровопотеря... А ведь, наверно, кровь из серьезной раны не уймется сама, понял он с ужасом. Нужны давящие повязки, швы... А если артерия задета?.. Нет, артерия – был бы уже каюк. А если вена? А что поделаешь, ответил он сам себе. Остановиться и перевязать нет времени. Пусть держится. Если упадет – втащу, конечно, к себе на лошадь... И тут же понял: не смогу. Я и сам-то на ней еле держусь, и тем более мне не удержать другого человека... Втащишь! – приказал свирепо и, вздохнув, сам отозвался: ну втащу. Скорость сразу упадет. Боливару не снести двоих. А эти догонят и нас на куски порубят, и разбираться не будут, у кого артерии, а у кого вены... Свернули. По правую сторону дороги поднялся обрыв. Торчали из-под снега вывернутые корни, и громадный пень нависал над дорогой. Обрыв был тот самый. У Эда, кажется, затряслись руки. На голой груди под рубашкой бились бусы. ...Куда мы едем-то? Впрочем, не суть. Без него ты тут все равно пропадешь, так что потащишь, деваться тебе некуда... Склон вдруг опал. Открылось нечто вроде русла ручья – должно быть, промыла весенняя вода. Здесь можно было подняться. И взвести коней – хотя что коням делать в лесу? – Стой! – крикнул он. Рогволд обернулся. Эд натягивал поводья, заваливаясь в седле – ему так и не объяснили, как тормозить иначе. Неумело толкаясь икрами, он даже сумел заставить лошадь (жеребца или кобылу – еще даже не разглядел) отойти к обочине. Подъехавший Рогволд уже явно качался. Плащ, штанина, бок лошади были темными и мокрыми. Со слипшейся сосульками шерсти темное капало на снег. – Дай руку, – сказал Эд, стаскивая перчатки – поочередно, каждый раз перехватывая поводья другой рукой. Проплыла отрешенная мысль: а я начинаю осваиваться в седле... У нас несколько минут, думал он, затыкая перчатки за пояс. Дрожь куда-то ушла. Ему даже не хотелось торопиться – словно время вдруг растянулось. – Руку! Длань! Руцу! Не дожидаясь, он схватил Рогволда за плечо – и сам испугался. Лицо у того исказилось, он со всхлипом, сквозь зубы потянул воздух – и боком повалился на Эда, цепляясь здоровой рукой. Е-мое, думал Эд, разрывая сочащиеся кровью лохмотья рукава. Е-мое... Он не видел ран. Никогда. Его учили делать перевязки, но в их части самой крупной травмой – на его памяти – была сломанная нога одного салаги, рванувшего в самоволку через забор. ...Лезвие вошло повыше локтя. Наискось. До кости. Отслоив кусок мяса. Рогволд висел на Эде, тяжело дыша, – и отпихивался, честно стараясь выпрямиться. Сейчас еще лошади пойдут, подумал Эд со злостью. Левой рукой он задрал на себе кафтан и верхнюю шерстяную рубаху; нащупал нижнюю, полотняную. Подергал. Затем догадался – той же левой рукой вытащил нож. Подцепив подол кончиком, потянул в сторону – ткань треснула. Он сунул нож обратно в ножны, ухватился рукой и рванул. С треском оторвался весь низ рубахи – но пришлось снова лезть за ножом, чтобы разрезать получившееся кольцо ткани. Он не оглядывался – но, кажется, спиной слышал каждый хруст ветвей. Однако на дороге пока было тихо. Ругаясь про себя, он бинтовал руку Рогволда оторванной полосой. В темноте едва различал оскаленное лицо у себя на плече. Сжатые зубы влажно поблескивали. – Н-напасть на мою голову, – пробормотал он вслух и сразу осекся. Потому что так он говаривал Лидке, когда она уж очень допекала; потому что... “Так надо, – сказал он себе. – Кто знает, когда я смогу сюда вернуться. И найду ли дорогу. Тем более, что я-то не убивал бедную девушку и в мыслях такого не имел...” – “Имел.” – “Ну имел, да. Но не убивал. И я не могу взять его с собой, это тоже нарушит ход истории...” – “Он тебе просто не нужен.” – “Да, в таком варианте – не нужен! Я не врач в сумасшедшем доме. Ни ему, ни мне от этого не будет лучше...” – Рогволд, – позвал он, затянув узел. Тот уже сидел прямо, вцепившись здоровой рукой в конскую гриву. Эд осторожно расправил складки плаща поверх раненой руки. – Рогволд, – повторил он. Снег падал на гривы коней. Кони стояли морда к морде – кажется, обнюхивались. Белый пар дыхания. Пальцем он ткнул Рогволда в грудь и показал на дорогу. Потом ткнул в грудь себе и показал вверх по склону. Рогволд молча смотрел на него. Шуршала снежная крупа, копилась в складках плащей. Запорошенные пряди лежали на запорошенной ткани. Под завитками волос поблескивали глаза. Губы – горячие и колючие, обметанные до лохматости; запах снега и крови... Больше я тебя никогда не увижу. – Прощай, Рогволд, – выговорил он, выпрямляясь. На этот раз он заставил себя перед прыжком освободить из стремян обе ноги. Соскочив, сразу ушел по колено. Увязая, обошел лошадь и сунул Рогволду ее поводья. Тебе понадобится второй конь. Больше ему нечего было отдать. – Езжай, – сказал он. Рогволд попытался нагнуться с седла – покачнувшись, едва успел схватиться за гриву. Сдвинув брови, смотрел то на Эда, то в лес. Спросил что-то. На лице – недоумение. Эд повторил свои указующие жесты. На Рогволда и вдоль дороги, на себя и в лес. Рогволд не двигался. Смотрел, разумеется, как на сумасшедшего, но из-под этого выражения постепенно проступало другое. Еще бы – ночь, чаща, мороз... то же самое место... Мерзли голые руки. Эд снова поймал себя на том, что шарит по бокам, ища карманы. Окровавленные пальцы слипались. Облизать, подумал он. Подемонстративнее и с аппетитом. Испугается? Вытер ладони о заснеженный плащ. Закусив губу, торопливо вытянул из-за пояса перчатки – кое-как, едва не выронив, натянул. Рогволд все молчал. Усмехнувшись, тронул коня. И, уже обернувшись на скаку, сказал что-то – Эд не расслышал. А и расслышав, не понял бы... Он еще постоял, глядя вслед, слушая затихающий стук копыт. Все-таки у них с этим проще. Мы – люди здравомыслящие, стали бы хватать и не пущать, а уж чем там самоубийца руководствовался – потом психиатры разберутся. А тут... Вот что он теперь, интересно – будет думать, что две недели жил с нечистой силой? Погони все не было. Только теперь Эд сообразил, что преследователи, конечно, заметят уходящие вверх по склону следы. Но выбора не было. И осталась тишина. Снежная крупа сыпала с напором хорошего дождя. Лес был... Лес. Сплошная стена еловых лап – обвисших, будто шляпки энтомолы ядовитой на картинке в “Справочнике грибника”, с незапамятных времен валявшемся у родителей; частокол стволов – дальше, ближе, вблизи, сплошная снежная каша... Это не лес, думал Эд, озираясь. Это полоса препятствий. Линия Маннергейма. Было непонятно, как туда вообще можно проникнуть. Разве что на четвереньках... Он двинулся вверх. Он хотел бежать, но мог только брести, увязая. Со склона сугробы, должно быть, сносило ветром – здесь они были всего-то выше колена. А кое-где и меньше – там выпирали наружу замерзшие корни. Вот хватаясь за корни, мелкие елочки и прутья кустов, он и вскарабкался-таки наверх – и сразу провалился по пояс. В лесу было темно. Кольями торчали обломки поваленных стволов. Впереди поднятым шлагбаумом белела косая полоса – заснеженный ствол сломанного, но не упавшего дерева. Чуть подальше – множество таких же, но поперечных полос. Бурелом, сквозь который уже торчали ломкие скелеты кустов и упорные микроелочки. Осыпаемый снегом, он продирался, перелезал, спотыкался обо что-то невидимое под сугробами – корни, или камни, или пни... Забившийся в сапоги снег холодил ноги. Оглядываясь – кругом черные ветви, черные вершины на фоне мутного неба, – он пытался вспомнить, как его тащили сюда – но помнились только мечущиеся стволы и чужие руки, крепко держащие под мышки. Он всегда хорошо запоминал дорогу. Не мог ни описать, ни представить – но, оказываясь на месте, находил. Интуитивно. Угадывал. Но, видимо, и для такого угадывания нужен какой-то минимум ориентиров. Которых не было. Лес – не город. Впереди, совсем рядом, длинно проскрипело. Как виселица под удавленником. Эд шарахнулся в сторону и провалился по грудь. Пятна тени и тусклых снежных отсветов. Некое движение чудилось там, и словно бы качнулся, раздвигаясь, частокол прутьев... Эд забился, подавившись инстинктивным желанием заорать во всю глотку. Сейчас, кажется, он обрадовался бы встрече с княжеской облавой. Сейчас... Ему впервые пришло в голову, что в таком лесу наверняка должны водиться волки. ...Потом он все-таки перевел дыхание. Тусклые снежные блики. Черные раскоряки-деревья. И нигде ни единого просвета... Озираясь, он барахтался – вертелся – в сугробе. Сердце болезненно толкалось где-то вверху легких. Должно быть, глаза привыкли к темноте. И он разглядел, что справа и чуть дальше стволы словно рисуются четче. Словно бы на фоне чего-то более светлого... Поляна?.. Он рванулся. Ветви цеплялись за одежду и норовили хлестнуть по лицу, стволы преграждали дорогу, но опушка – теперь было ясно видно, что это опушка – была все ближе, и он лез, проваливаясь, выбираясь и снова проваливаясь, ничего больше не слыша, кроме собственного хриплого дыхания и треска ломаемых ветвей... Он потерял одну перчатку; вспотел, несмотря на холод; в эти минуты он успел подумать о том, что, возможно, впереди вовсе не та поляна – а заодно о блуждающих огоньках, вставших из могил мертвецах и еще о многом другом. Один раз, споткнувшись, он растянулся, уйдя в снег с головой – выскочил, отплевываясь, как из-под воды, и схватился за подвернувшуюся березку... Стволы расступились, и он выбрался (выгреб?) на поляну. Он боялся поверить себе, но, видимо, кто-то с небес взглянул на него снисходительно – это была та самая поляна. И даже елку он узнал сразу – вот она, родимая, словно в темном платье, словно растущая из самих сугробов, часть их – потому, что засыпаны нижние ветви... Дошел. Там, на дороге, он и не задумался над тем, насколько это будет сложно – а теперь был счастлив, и едва верил в свое счастье... Дошел. Потом он как-то сразу опомнился. Никакой гарантии, что машина времени сработает обратно; а если не сработает, я остаюсь здесь на ночь и вряд ли доживу до утра – тогда уж лучше было уехать с Рогволдом... А лучше ли? Я не хочу жить в этом мире, сказал он про себя. Господи, пожалей меня... Ель возвышалась над ним. Вершина темнела на фоне туч. Вспомнился читанный в детстве рассказ Бианки – о мальчике, всю ночь спасавшемся от волков на дереве. Через рубаху он прижал бусы ладонью. Вот, кажется, та ветка, за которую я хватался. Вот она, та яма, которую я тогда вырыл в снегу – ее еще не совсем замело... Он постоял над ямой. Перекрестился. И снова накрыл бусы рукой. И, окончательно уверясь, что ничего не выйдет и, значит, смерть все-таки пришла за ним, – шагнул. ...Наверно, это все-таки было падение. Потому что он снова лежал. Солнечный свет резанул глаза, и он зажмурился, не успев ничего разглядеть. Он только чувствовал – зазябшую щеку кололи стебли, и сухая земля была под щекой – теплая, прогретая солнцем; высокая трава была вокруг, насколько он мог дотянуться; он силился раскрыть глаза – и тут же снова жмурился, и размазывал слезы... Он не сразу ощутил, что солнце греет. И нос – онемевший, сочащийся – не сразу воспринял запахи летнего луга. Подминая траву, Эд перевернулся на спину и сквозь рубаху ощупал грудь. Шею. Плечи. Сел и запустил руку в ворот. Бус не было. Тогда он заставил себя открыть глаза. Вытерпел секунды боли, не видя ничего, кроме света за пеленой слез, – и, утираясь рукавом, поднялся. И вздыбившийся было страх, что могло ведь выкинуть и в какое-нибудь другое средневековье, булькнув, утонул. Вокруг был луг. Тот луг, который он помнил. И вдалеке серела лента дороги, и краснела крыша автобусной остановки... Его родной мир. Его родной отравленный воздух, и его родное загаженное небо, и нашпигованная тяжелыми металлами трава... Он оглянулся. Проклятое заколдованное место внешне ничем не отличалось от окружающей среды – только трава была примята там, где он лежал. А место надо было засечь. Еще может пригодиться. Он только тут вспомнил – впервые за две недели – что так и не попытался свистнуть княжеский кубок. Сам себе подивился. Какой я, оказывается, бескорыстный – забыл намертво... Он сосчитал шаги до ближайшего дерева. Восемь с половиной шагов. А у ближайшего дерева, подпрыгнув, заломил ветку – большую, из развилки ствола ветвь. Дерево было жалко, но больше он ничего не придумал. И, спотыкаясь, побрел прочь. Там, за деревьями, должны быть палатки их лагеря... В роще он все-таки остановился. Сел. Стянул мокрые от талой воды сапоги. Отстегнул и разостлал плащ, и на него сложил все остальное – уцелевшую перчатку, шапку, сапоги, пояс с мечом и кинжалом и кафтан с заляпанными кровью рукавами. Размотал и бросил портянки. Получился сверток. С одной стороны ткань топорщилась углом, натянутая ножнами меча. Шумела листва. Эд заозирался, высматривая хоть одну елку, но елок здесь не росло. Пришли иные времена. Теперь бы попасть в лагерь незаметно, думал он, пробираясь со свертком под мышкой. Трава больно колола босые, замерзшие и мокрые ноги. Эд выглядывал, прячась за кустами. Надо думать, что и в этом упрощенном прикиде – штанах и рубахе – вид у меня достаточно дикий... Свободной рукой закатал рукава – скрыв вышивку на запястьях и пятна Рогволдовой крови заодно. В крайнем случае скажу, что нарвался на толкиенистов и немножко заигрался, решил он – прекрасно понимая, каким бредом прозвучит такое объяснение. Он увидел палатки раньше, чем проникся новым страхом – что попал хоть и в близкое время, но все-таки не в то. На двадцать лет раньше. Или на десять. Или на двадцать лет позже. Вернусь домой – а домашние все померли... Но лагерь не мог оставаться на месте больше трех летних месяцев – и то маловероятно. Оставалось только бояться, что своими похождениями он все-таки накуролесил в истории. Сейчас зайду в палатку – а Витьки нет и никогда не было. А вместо Дяди Степы окажется тетка в очках. Или не в очках, а в чем-нибудь невообразимом, чего в моем мире не изобрели. А потом выяснится, что столица нашего государства – не Москва, а Ростов-на-Дону... И в то же время сохранившая здравомыслие половина мозга думала: сейчас день. Судя по солнцу, ближе к вечеру. Все должны быть на раскопе. Сейчас я... И он прошмыгнул-таки незамеченным. Хромая на обе наколотые ноги, заскочил в палатку – и, тяжело дыша, опустился на корточки. ПРОШЛОЕ ...Та, первая ночь в прошлом (первая ночь! хм...) потом вспоминалась кусками. Рогволд крупным планом – под задницей подушка, одна нога на столике между чаш... Еще более крупный план. Рогволд на коленях, ссутулившийся, с рукой между ног... И как я отвел его руку и стал все делать сам – и он уже лежал, кусая губы, перекатывая с подушки на подушку взъерошенную голову, и потные ладони неумело гладили меня по плечам... Воняло, между прочим, весьма – Бог знает, когда этот мальчик мылся в последний раз. Не исключено, что в купели при святом крещении – если его крестили, конечно. И как потом он оказался сверху, и пряди его волос касались моего лица, и болтался на витом шнурке бронзовый кружок с корявым чеканным зверем – чем-то вроде толстой змеи... Кто бы мог предположить, для чего пригодится Галкин крем для рук, утром впопыхах сунутый мне в карман джинсов. НАСТОЯЩЕЕ Это была их палатка. Витькин магнитофон в углу, и Витькины носки на магнитофоне, и торчащая из-под его, Эда, раскладушки деревянная исцарапанная коробка на ремне – Витькин сложенный этюдник... И его, Эда, постель была смята, как вечером накануне всего, когда он уезжал в город за Галкой. И в пустой крышке от термоса лежало недоеденное им яблоко – порыжевшее на скусах, но еще вполне годное в пищу... Ничего не было. Ни леса, заснеженного, как у нас уже не бывает, – страшной зимней сказки, ни скачки по ночной дороге, ни усатого князя, ни крови на снегу... Его, Эда, меч не втыкался в живот другого человека, и никогда он не держал меча... И когда он стащил штаны и рубаху, и вместе с завернутым в плащ засунул их в пустой рюкзак – меч не помещался, пришлось его отдельно обмотать старыми газетами и под раскладушку запихать тоже отдельно, а рюкзак – следом, и все вместе задвинуть в самую глубь, за этюдник и пустые кастрюли; когда он натянул треники, футболку и – по инерции – шерстяные носки и, наконец, обессиленно вытянулся на постели – только тогда он подумал: и Рогволда не было тоже. Никогда. ПРОШЛОЕ ...Бедный парень, с ним никто никогда такого не делал – Эд понял это сразу, когда это жесткое мужественное лицо вдруг сделалось почти детским, растерянно-доверчивым, обалделым... Его никто никогда не ласкал – с ним отбывали повинность. И вот эта мысль сорвала в Эде какую-то пружину. Внезапная нежность сбила дыхание. И он одурел от запаха этой кожи, от этого тела... Он выдал все, что мог. Все, что умел и что знал из рассказов и видел в порниках; иногда Рогволд неумело пытался отвечать, а иногда и не пытался – честно ловил кайф, подставляя требуемые детали организма. Сначала – стискивая зубы, потом таки не выдержал и начал стонать – громче, громче, потом – временами – почти скулил и бился так, что Эд всерьез пугался за целость ложа. И только на какой-то энной минуте он закрыл глаза. На животе, на раскрытых губах сохло белое; нежная кожа изнанки бедер – раздвинутых, предоставивших в Эдово распоряжение все, что между... При виде этого “между” у Эда отшибало мозги. Порномодель, блин; а мы, наверно, хорошо вместе смотримся – красивая пара... И он лез руками – дорожкой жестких волосков пальцы пробегали по чужому животу и натыкались на горячее, твердое и влажно-липкое; вот за это твердое можно было взяться, а можно передвинуть руку пониже, там тоже много интересного; а можно просто еще дальше – пальцами, одним, двумя, да хоть всеми пятью – и тогда Рогволд со всхлипами дышал сквозь зубы, хватаясь за Эдовы плечи... Вряд ли в этот момент он помнил о спрятанном – Эд нащупал – под подушкой ноже. ...Кожа. Мускулы, блин. Прямой нос и пухлые губы. Щетина. Колючая. Эд не просто восхищался – он сам себе не верил, что вот это вот... Да охренеть же! Обалдеть. Да они здесь все идиоты... Прямые плечи. Треугольник спины и узкие бедра. Всю жизнь мечтал. Полжизни. А красивый парень – такая же редкость, как красивая девчонка, и редко у нас совпадало. А ТАКОЙ КРАСИВЫЙ парень... У Валерки ноги были хуже. И... У Валерки все было хуже. Пальцы. У этого и руки, блин... Аристократ. Хотя у них и аристократы, небось, землю пашут... Запах. А вы знаете, что в паху человек потеет точно так же, как под мышками? Только запах другой... Он не мог оторваться. Он даже наглядеться не мог. Лоб. Уши. Подбородок. Волосы... Да у него вообще нет физических недостатков!.. Сделали по спецзаказу. Специально для меня. И было бешеное желание перед кем-нибудь похвастаться. Какая классная у меня игрушка! “Ну а что, – думал Эд, тяжело дыша, обессиленно зарываясь лицом в спутанные Рогволдовы патлы. – Я же тоже... И в модели мог бы, в конце концов... и вообще... Не приходило мне это сроду в голову, но чисто по данным – мог бы... Он бы и у нас от меня не ушел...” – “У нас – ушел бы. ОН – ушел бы. У нас тебе такое не по карману.” Он перевернулся на спину, посадил Рогволда себе на грудь и начал все сначала. И были стоны и судороги, и колебались отсветы на запрокинутом безумном лице. А потом это лицо оказалось совсем близко – и хищно, открывая зубы, приподнялась верхняя губа... (Даже зубы, блин. Хоть на рекламу зубной пасты. И нечищенные, небось, отродясь.) ...И когда, зверея сам, сжав челюсти, он раз за разом под мышки вздергивал под собой придавленное тело – вздергивал и отпускал, в ритме собственных движений, и, отпуская, видел под собой спину Рогволда, цепочку позвонков между вздувшимися мускулами – всплыла непонятно к кому обращенная злорадная мысль: а вот попробуйте меня сейчас оттащить. Только если убьете. Причем скорее всего – обоих. Вздрагивая, тянулся острый огонек свечи. Последние секунды, когда сведены мышцы, когда вся жизнь, как на кончике иглы, в этой штуке... которая, распираемая, будто готова лопнуть – перезрелым бананом... почти боль, последние секунды, вот сейчас, вот... и у него то же самое, он мой, этот парень, я его завел, я в нем... еще, вот, все, напоследок, до упора, все, не могу больше... И еле сдерживаешься, чтобы не впиться зубами в скользкое от пота чужое плечо. Вот, вот... О-о-о... ...На спине. На животе. На четвереньках. Валетом – “шестьдесят девять”. “Шестидевяткой” они и отключились – и, проснувшись утром (днем, скорее, если быть точным), Эд сперва отодвинул от лица Рогволдово колено, а затем вспомнил, где он, Эд, и что с ним. Тогда же выяснилось, что накануне они ухитрились уделать даже ковер над кроватью – кто потом этот ковер отчищал и что сказал, Эд не узнал и предпочел над этим не задумываться. НАСТОЯЩЕЕ Он лежал долго. Полудремал, трясясь в ознобе и кутаясь в одеяло. Потом согрелся. Вроде. Хотя все равно самочувствие было – словно подскочила температура. Может, и подскочила... Но мерять температуру он не стал, а нашел в аптечке и принял таблетку аспирина, запив водой из канистры. Долго сидел за складным столиком, тупо разглядывая полосы на выцвевшей ткани – в прошлом синие и желтые. Никто не шел. ПРОШЛОЕ ...Что лицо Ингигерд всплыло тогда – а он отмахнулся? И явившаяся мысль запомнилась почти дословно: девушка прелестна, я бы согласился и на девушку, но рядом с таким парнем... А позже – холодно: так вот что будет, если заставить меня в здравом уме и твердой памяти выбирать между мужчиной и женщиной... Впрочем, он всегда это знал. ...И те несколько раз, когда они по-настоящему менялись местами. ТАК Эд не любил, никому с собой такого не позволял – но все тормоза в голове слетели в первую же ночь. В прорези ставен желтая луна смотрела на творящееся в комнате непотребство. НАСТОЯЩЕЕ Тогда он стянул носки, обул (за неимением сгинувших в пучине времен кроссовок) старые сандалии, превращенные в тапочки путем усекновения ремешков и пряжек, и потащился на раскоп. Они все были там. И все там было как прежде. Они даже не удивились, увидев его. Витька помахал рукой, Диночка подмигнула, остальные и вовсе подняли головы, посмотрели и снова занялись своим делом. И только Дядя Степа, человек старого закала, убежденный в своей ответственности за моральный облик подчиненных, отложил лопату, выбрался наверх и, обтерев лысину грязной ладонью, угрюмо осведомился: – Ты зачем девушку обидел? – Случайно, – сказал Эд. Дядя Степа молча его разглядывал; затем решительно взял за плечо. – А ну пошли отойдем... Отошли. Сели рядом на дальнем краю раскопа. Кривясь, Эд ерзал, устраиваясь поудобнее. Струйками потек вниз песок. – Тебя что, били? – спросил Дядя Степа. Эд мотнул головой – и молча взялся за затылок. Дядя Степа опасливо отодвинулся. Ладно, пусть, в конце концов, думают, что я с похмелья... Дядя Степа снова почесал голову. Грязные пальцы оставили полосы на потной лысине. Как тогда у Рогволда на щеке... – Эдик, что случилось? – Ничего. – Плохо выглядишь, – заявил Дядя Степа. Эд пожал плечами. Глядел вниз, на осыпающийся склон. Здесь я ходил. Здесь меня подсаживали на коня. А вон там были ворота, у которых она упала. А у Дяди Степы в палатке стоит ящик, в котором она лежит. То, что от нее осталось... Он шевельнул ногой, и крупный темный песок заструился с новой силой. Над рыхлыми кучами раскачивалась обшарпанная коричневая бывшая сандалия. А в моих кроссовках, небось, еще будет щеголять какой-нибудь монгольский хан... “Монголам вы подсобили. И Ивана Грозного спасли...” – “А чего я-то? Я ничего не делал!” – “Ты, ты. Брось.” – “А еще неизвестно, как бы иначе вышло!” Ладно. – Ты когда успел так обрасти? Эд пожал плечами. У него не было сил что-то сочинять. Правда все равно никому не придет в голову. – Когда Галя уехала? – помолчав, спросил он. Дядя Степа развел руками. – Вчера после обеда. Ахмет отвез на “газике”. Или она тут ночевать должна была? Вчера. Вчера. “Или ночевать должна была?” Вчера... Две последних недели его жизни уложились здесь в сутки с небольшим. – Просила от ее имени дать тебе по морде. Эд послушно усмехнулся. Добрый человек Дядя Степа... Почему-то вспомнился погибший рыжий стражник – вся-то его дружеская симпатия ко мне объяснялась тем, что я переключил на себя внимание Рогволда и тем избавил его, рыжего, от сомнительных прелестей однополой любви... – Ты сегодня будешь работать или поедешь прощения просить? – Поеду, наверно, – отозвался Эд. – “Газик” дадите? – Не дам, – поднимаясь, спокойно ответил Дядя Степа. – Ты не девушка. Доберешься.
Он не поехал в город. По мобильнику позвонил родителям в Питер – подошла мать. Они, разумеется, ничего не знали и не хватились его – слушая материн голос, он тихо этому радовался, когда она вдруг всхлипнула: “А у нас Вера в гостях”. “Ну и что?” – осведомился он, почуяв неладное. “Она хочет Лиду забрать недели на две. Она путевку покупает в Болгарию.” И были переспрашивания и повторения; потом трубку взяла сама Верка – он успокоился, убедившись, что она действительно забирает дочь только на время отпуска, но мать продолжала вздыхать. Она не хотела отдавать внучку даже на две недели и вообще не больно доверяла Веркиным познаниям в уходе за детьми – но тут уж ничего не поделаешь... Он молчал – не дождавшись ответа, мать заговорила снова и говорила так долго, что у него вспотело и зачесалось прижатое трубкой ухо. И пришлось напомнить о стоимости сотовых переговоров... Отложив “трубу”, он сел на Витькины сигареты. Спохватившись, подскочил – и, охнув, взялся за поясницу. Синяков он только в первом приближении насчитал семь, но ломило все тело.
Вечером на костре булькал котелок с чаем, и все сидели кучкой – усталые и ублаготворенные, и смотрели портативный телевизор Дяди Степы. Голубовато светился экран – а если смотреть сбоку, в нем отражались огненные языки; оглушительный стрекот кузнечиков висел над разогретой травой... Передавали новости. Обсуждалось все то же убийство депутата, что и позавчера – новости были те же, и те же программы; знакомыми казались лица дикторов и мелькавшие кадры – Кремль, Останкинская телебашня, статуя Свободы... И жизнь (выживаемость? выжисть? Как это слово поставить в однозначно прошедшее время?) нескольких десятков варягов, кажется, никак не повлияла на глобальную историю человечества... И, кажется, только в эти минуты Эд окончательно осознал: вернулся! Я вернулся! А когда телевизор выключили, Витька, как обычно, принялся рассказывать про поездки автостопом – и, как всегда, все путалось в его историях: сибирские энцефалитные клещи, крымские каракурты (“сидит тарелка волосатая”), знаменитые разбитыми мостами подмосковные речки Эхбля и Вобля – причем, по слухам, именно под этими, присвоенными дальнобойщиками названиями и занесенные на карту – только что на карте названия пишутся слитно, а не раздельно... Слушатели хохотали. И прекрасен был летний вечер, и невообразимо вкусен отдающий железом чай, и тогда, отобрав у Ахмета гитару, он от избытка чувств оттарабанил им свой гимн последнего времени – песенку про Портланд. И прихлопывала в ладоши Диночка, а потом Дядя Степа поднял ее за руку, и они принялись отплясывать – причем руководитель экспедиции все норовил ухватить подчиненную за задницу; Паша негодующе завопил и вскочил, потрясая кулаками... Шевелились губы. От струн заболели пальцы. ...Что ж, если в Портланд нет возврата,
Княжеский пир. Раскрашенные гусли и дым под потолком. Никогда я не вернусь туда! – Нас примет родина в объятья! – крикнул он и тоже вскочил, сунув гитару оторопевшему Ахмету. И жизнь была прекрасна.
Потом, когда все выдохлись и замолчали, на дне души впервые заскреблась тоска. Сунув в костер сухую ветку, он едва не обжег пальцы. ...Что я смотреть на него спокойно не мог? Что когда я впервые увидел его нагишом – фигуру, скульптурную четкость мускулов – мне вступило от одной мысли, что вот это тело... да поставить раком... А когда поставил... н-да. И все эти ночи – ночи стиснутых зубов, возни и стонов; широкая дубовая скамья, выполнявшая роль кровати, ударялась о стену – к концу второй недели мне стало казаться, что она (скамья все-таки, а не стена) приобретает некую нездоровую шаткость. Разнесли... Н-да. ВОТ ВСЕ И КОНЧИЛОСЬ. И завтра уж точно надо ехать объясняться с Галкой – если она еще не свалила назад в Питер. И надо еще придумать, что ей сказать... Искрами прогорали секунды. ...Почему я никогда не смотрел, как она спит? А отворачивался и тоже засыпал. И не начинал тосковать, отойдя едва за угол коридора, и не испытывал мгновенного облегчения, оказавшись рядом... Не дотрагиваясь, даже не глядя, просто – рядом. Физическая зависимость. Глупо заводить привязанности там, откуда хочешь побыстрее сбежать и никогда не возвращаться. Глупо. Шипение. Пузырящаяся в пламени смола. И дым ест глаза. Как тогда, во дворе... На суде. Будет еще хуже. Будет ГОРАЗДО хуже. Будут другие дни и другие ночи... ...Когда можно часами жаться щекой к оргстеклу, под которым лежит фотография – а у меня и фотографии нет. У меня ничего не осталось. ...Когда внутри – сосущая пустота, и хочется куда-то бежать, с кем-то драться, кого-то убить – или просто биться головой. Обхватив колени, он глядел в темнеющий лес. Прости меня, малыш. У меня не было выбора. ...Как ты там – без меня?
Мысль посетила его в двенадцатом часу, когда все уже разошлись по палаткам. Он поскребся к Паше и Диночке, и Диночка, в одной футболке, прикрываясь пологом, сунула ему Пашину книгу, которую он уже однажды брал – сборник переложенных на современный язык местных летописей. Ту самую книгу, которую он пересказывал Галке. Теперь могу хоть сам монографию писать, весело подумал он, шлепнув ладонью по затертой черной обложке. Я теперь вроде как очевидец... Н-да. Знавал я одного такого – бушлат с дуршлагом он путал, но саги о зэках строчил со скоростью хорошего станка. Нарочито шлепая сандалиями, он шагал мимо палаток. Все-таки в общих чертах настроение было отличное. Родина приняла в объятья... тирьям-пам-пам. Можно было, конечно, привезти из прошлого что-нибудь путное – например, утерянный рецепт перегородчатой эмали... Учитывая мои познания в металлургии, это более чем забавно. Чтобы не мешать Витьке, он уселся на траве возле палатки – натершись репеллентом. Светя фонариком на страницы, искал, водя пальцем по строчкам. Ага, вот, в сноске, и предполагаемая дата – 1227 год, хоть будешь знать... Даже эти тексты не изменились: “...Кто рассказывает, что, послушав Светозариных наветов, Рогволд с сообщниками напали на Ингигерд, когда направлялась она ко Всеволоду, и убили ее. Другие же говорят, что стала она княгиней, и тогда уже зарезал ее окаянный. Достоверно же известно, что после бежал окаянный треклятый Рогволд, но был схвачен, и, как дикий зверь, привезен в оковах. И собрал Всеволод бояр и народ судить прескверного...” Эд выпрямился. Этого я не помню, думал он. Этого я не помню... Впрочем, скорее всего, действительно просто не помню. Это всегда здесь было, просто когда я читал эту штуку впервые, плевать мне было на них на всех. Но если его поймали... “...и присудили живым сжечь на костре. И сгорел он.” Эд сидел неподвижно, перечитывая аккуратные строчки. Захлопнул книгу. Схватил снова – и едва не разорвал, ища нужную страницу. Плохо пропечатанные буквы на желтой бумаге... “Светозару же пощадил Всеволод в память брата своего, Ярополка, мужа ее...” Оторванный угол страницы подклеен скотчем. “Варяги же из дружины Ингигерд захотели вернуться домой. Но, придя ко Всеволоду, потребовали заплатить им словно бы за год службы. Когда же он отказался, стали грабить дома в его селе. Устрашась, Всеволод отдал им, сколько хотели, и звал их к себе на пир, чтобы праздновать примирение. На пиру же приказал их всех перебить...” Так вот куда они делись, подумал Эд тупо. Вот тебе и влияние на историю... Потом он стал читать дальше, но дальше речь шла уже о правлении Юрия. Тогда он отложил книгу и лег лицом в песок. “Да только в Портланд воротиться не дай нам, Боже, никогда”. Почему-то совсем не лицо Рогволда представилось ему в этот момент. Крупным планом – а потом похабное изображение дрогнуло, словно удаляясь в кадре – живот, бедра, плечи, колени; мелькнул смеющийся глаз между прядями волос... На зубах захрустел песок, и Эд сплюнул и поднялся. Лагерь спал. Только из палатки Дяди Степы еще пробивался свет, да у Паши с Диночкой колебалась, вспучиваясь, стенка – там были заняты. Оранжевая полоса заката светила из-за черного леса. Уже совсем стемнело, и раскопа не было видно. Где-то там, думал Эд, упираясь подбородком в песок. Где-то там... Он вскочил и побежал к Дяде Степе. Дядя Степа, лежа на раскладушке, заполнял экспедиционный журнал – и на Эдов вопрос вытаращил глаза. Да, конечно, мы находили следы кострищ... что случилось, Эдик? (Он показал раскрытую книгу. Дядя Степа читал, поднеся к фонарю.) Ах, ТАКИХ кострищ... Эдик, во-первых, такие кострища принято было разметать. А кости и пепел казненных на Западе, например, выбрасывали в реки, развеивали по ветру... Эдик, даже если бы мы что-то нашли, историческая ценность такой находки... сам понимаешь. – Я понимаю, – кивал Эд, сидя на полу и косясь в угол, на обернутый полиэтиленом ящик с костями Ингигерд. Да, конечно, я все понимаю; да и зачем они мне – останки? Что я стал бы делать с обугленными костями семисотлетней давности? Сложил бы в коробку из-под телевизора и похоронил бы на христианском кладбище? – На костре, – сказал он сипло. Он изо всех сил старался сдерживаться, но голос сел совсем, и пришлось откашляться. Дядя Степа смотрел с возрастающим недоумением. – В России же тогда так не казнили. Это на Западе... Нет? Начальник экспедиции равнодушно пожал плечами. Казнили, Эдик. Волхвов жгли, ворожей... А нетрадиционная сексуальная ориентация в те времена – это, знаешь, дело такое. К тому же княгинечка-то была иностранкой, мести требовали ее родичи, ее воины... Могли и казнить по обычаям ее народа. Эд вспомнил обоих попиков и замолчал, глядя в пол. Сердце билось в горле – Эд так и не понял, слышит его или чувствует. Потом оно затихло, вернулось на свое место; глядя в угол, на пеструю пирамиду коробок с находками, Эд позвал: – Степан Васильевич. – М-да? – осекшись на полуслове, спросил Дядя Степа. Эд высмотрел в пирамиде коробок одну – пластмассовую, с висячим замочком шкатулку для бижутерии. Золотую диадему Ингигерд отправили в город сразу же, и где-нибудь она уже лежит в сейфе, но ведь была же куча более мелких и дешевых вещей. Пряжки и бляшки от пояска, кольца, серьги... – Степан Васильевич, помните, в гробнице колечко золотое было? С красным камешком? Он отвернулся, чтобы Дядя Степа не видел его лица. Колечко... Бусы перенесли его на луг, где в них погиб человек; где гарантия, что кольцо, снятое с пальца покойницы, не перенесет в замурованную гробницу? К тому же ни одной из найденных вещей не было на княгине в момент гибели – а что, если предметы, не пережившие ничьей смерти, в качестве “катализаторов переноса” не работают? Уже сам понимал, что его заносит в чушь – вот уже и до самопальных псевдонаучных терминов дело дошло; но... Да ерунда это все, на самом деле. Мало ли на свете предметов, бывших свидетелями чьей-то смерти – ходят по коллекциям пряжки и пуговицы из могил несчастных солдат, которых уж точно не переодевали перед похоронами, и никого никуда не переносят. Тут не в предмете дело, а в месте... “Иначе и все шмотки, что на тебе сегодня были, сработали бы не хуже...” – “А может, и сработали...” – “А почему бусы исчезли? И почему появлялись? И где они теперь?” Он вспомнил маленькую напряженную руку, на которой его пальцы оставляли белые, быстро краснеющие следы. Нет, не было на Ингигерд никаких колец. Точно. – Я хочу проверить одну штуку, – сказал он как раз замолчавшему, устав переспрашивать, Дяде Степе. – Не дадите на ночь? За время паузы он успел сбить на землю и прихлопнуть бежавшего по стенке палатки паука; по лицу Дяди Степы было видно, что Эдово поведение нравится ему все меньше. Но колечко – далеко не самая ценная из находок, символическая ценность драгметалла и, прямо скажем, невеликая ценность историческая, – при том, что Эду, если уж ему понадобились деньги, проще было спереть всю шкатулку... – Чтобы утром было, – сказал наконец руководитель, протягивая руку к пирамиде. Эд кивнул, принимая в ладони крохотный предмет. Перстенек не производил впечатления. Овальный, темно-красный и непрозрачный, явно не драгоценный камень в лапках вполне стандартного вида зажимов. Тусклый металл даже не казался золотом – бронза, дешевка... Вполне реально предположить, что колечко куплено где-нибудь в вокзальном ларьке, зато в правду – в его почти тысячелетний возраст – верится с трудом. Кольцо с пальца скелета; оно было на ней, пока она гнила, и еще шестьсот лет после. Эд поморщился, двумя пальцами опуская его в карман. И поднялся, и вышел, тщательно задернув за собой полог.
Добежать, подхватить на руки... ...Странно пахнет мех плаща. Руки в кожаных перчатках, упавшие на его, Эда, плечи... Он задавил в себе воспоминание. Я уже не имею права. Пока все не станет ясно; пусть все скорее станет ясно... Мне нет прощения, как сказал кто-то когда-то. ...От остывших углей еще пахло дымком. Они не заливали костер, пренебрегая правилами противопожарной безопасности. Эд сидел на песке у обложенного камнями кострища и смотрел – на черную груду углей, на светлеющий в темноте пепел... Ткнул один из углей пальцем – крупный брусок распался на сразу потерявшиеся половинки. Дерево – тоже органика, думал он. Человек сгорает точно так же – вздувается и лопается кожа, шипят в пламени кровь и сукровица... И волосы вспыхивают легко и мгновенно, а потом все обугливается, как дрова... И запах. Пресловутый, многократно описанный запах горелого мяса – даже вообразить его Эд не мог, он даже шашлык в костер никогда не ронял, он вообще не любил шашлыки... Сожжение на костре он видел только в кино. В “Жанне д’Арк”, например. ...Вот палач подносит факел, и занимаются вязанки хвороста. Желто-оранжевые языки пламени, пробивающиеся сквозь щели в досках помоста, и тучи летящих искр... и завернутые за столб руки, пальцы, вцепившиеся в цепь кандалов... Он не пошел бы своими ногами – значит, или тащили силой, или уже не мог сопротивляться... Эд затряс головой, давя в пальцах холодные угли. Вдруг представился костер, сложенный в его, Эда, дворе, под окнами родной девятиэтажки; и как сбегаются на зрелище дети и взрослые, а сверху, с низкого серого неба, летят снежинки... Впрочем, на Руси, кажется, сжигали в срубах. Или нет?.. А ведь он, наверно, звал меня, понял Эд с ужасом. А я не слышал. Я пел и плясал, счастливая сволочь, пока его там... Хотя с чего я взял, что он ценит меня настолько, чтобы считать способным помочь? Ценит... Ценил. Семьсот лет назад. Семьсот лет назад прогорел костер, а потом пришла весна, и талая вода размыла остатки пепла... а потом прошли годы, и зажглись другие огни, обмотанные горящей паклей стрелы воткнулись в стены, и стены рухнули, раскатившись пылающими бревнами... и легли все, кто когда-то стоял вокруг костра, разжигал, подгребал, стерег... а кто не лег, те, очертя голову, бежали в леса – или, спотыкаясь, побрели на веревках за монгольскими обозами... А неубранные развалины остались тлеть под снегами и дождями, заметаемые землей, ибо никто никогда больше не селился в этих местах... А потом пришли мы. Ночь дышала ветром, шуршала травой и мерцала звездами. Ночь семьсот лет спустя... Зола и угли. Я мог его вытащить. Будто только сейчас дошло: МОГ! Сидел бы сейчас рядом, ничего бы ему не грозило... (И не выдержал – покосился сперва вправо, потом влево. Точно и вправду вдруг понадеялся.) ...Я спросил бы: “Ну что, малыш, тебе здесь нравится?” А он... Шелестели темные кусты. Меня, сказал Эд кому-то, сжимая голову ладонями. Меня. Не трогайте его, сволочи, – вот он я, режьте! ...Как рассыпались по подушке волосы – со своеобразным жестким шелестом. Как озадаченно сдвигались брови: ты что-то говоришь? я хочу понять, что ты говоришь! что-то важное, да? Египет, акваланги, песок и море – все, что могло у нас быть и чего уже никогда не будет... Тамошние почти две недели – здесь чуть больше суток. Сколько я уже пробыл здесь? Примерно полдня. Здешние полдня... дели на четыре... Дня три-четыре. (Вот странно, почему такая пропорция. Это же не параллельные потоки времени, а один и тот же. Странно... И где гарантия, что эта пропорция сохранится при обратном перемещении?) Должно быть, они поймали его почти сразу, думал Эд. Долго ли... И осекся, потому что эта мысль влекла за собой другие – но остановиться так и не смог. Да и не хотел. В темном лесу заливались соловьи. “Ты его бросил. Раненого бросил, да?! Ублюдок, под-донок...” Он раскачивался, вцепившись в волосы. В голове проворачивались подробности средневековых пыток. ...Как пульсировала жилка на шее – под моей ладонью. Как стучало сердце... “Хорошо, – сказал он себе. В ужасе, как затравленный двоечник у доски. – Я повешусь. Я виноват. Я подлец и предатель.” – “Да-а?! – завопил внутренний голос, срываясь от ярости. – Знаешь, куда себе... засунь... свое повешение! Знаешь, что они с ним сделали, ты, мразь, такого представить себе не можешь...” И трещали кузнечики. Комаров не было – репеллент действовал. ...Это было известно. Ты просто не запомнил этого – ты не так уж изучал эту книгу, у тебя просто хорошая память... Там, на дороге, ты побоялся взять его с собой. А бояться было нечего; умер человек, или исчез – для большой истории разница невелика. В обоих случаях потомство отпадает, это главное. А теперь уже поздно. ...Если бы они его допрашивали, еще оставалась бы надежда. Но им нечего у него выяснять. Куча свидетелей, все видели... Значит, на другой же день – суд. А казнь – либо на третий, либо сразу после суда. Чего им ждать? Сбегали в лес за дровами – и вперед... Вспомнил самодовольное лицо Всеволода – зубы сжались так, что хрустнуло. Я даже отомстить не смогу. Я не имею права его убить... “И еще семь лет владычествовал Всеволод в мире и благоверии. После одолел его тяжкий недуг, и умер он...” Густо, по-ночному пахли травы. “Расскажи мне что-нибудь”, – жалобно попросила Галка – на туманном лугу, семьсот лет назад. “Господи, прости мне, – сказал как-то в телеэкране персонаж, помнится, исторического фильма, – но я не понимаю мира, что Ты сотворил”.
продолжение следует... © Сефирот |